перевешивают: «Некоторое время спустя явился в Лондон человек, о котором говорила чуть не вся Россия, о котором мы постоянно слышали, который много писал, о котором постоянно упоминали в печати, которого не только хотелось видеть, но хотелось узнать… Это был Николай Гаврилович Чернышевский. <…> Как теперь вижу этого человека: я шла в сад через зал, неся на руках свою маленькую дочь, которой было немного более года; Чернышевский ходил по зале с Александром Ивановичем; последний остановил меня и познакомил с своим собеседником. Чернышевский был среднего роста; лицо его было некрасиво, черты неправильны, но выражение лица, эта особенная красота некрасивых
, было замечательно, исполнено кроткой задумчивости, в которой светились самоотвержение и покорность судьбе» [187]. Потом эту черту его характера и взгляда на мир выделит Владимир Соловьёв, определив так свое восприятие Чернышевского: «тихий, грустный и благородный образ мудрого и справедливого человека». Поразительное совпадение интонаций: «Тихий, грустный и благородный» у Соловьёва и «самоотвержение и покорность судьбе». Это, конечно, не образ революционера, а скорее христианского подвижника. Замечу, что в этот момент (1858) в Россию была привезена великая картина Александра Иванова, которая в какой-то мере выразила поиск русскими интеллектуалами истины.
Что значила для русской культуры картина Александра Иванова «Явление Христа народу»
Надо сказать, что с тридцатых годов XIX столетия в русской культуре возникает рефлексия по поводу христианства. Поначалу эта рефлексия скрывалась в салонных спорах, в неопубликованных текстах Чаадаева, Хомякова и т. д. Выход книги Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями» вдруг обнаружил небывалый ранее в России факт рефлексии по поводу христианства как личного выбора. До гоголевской книги никому и в голову не приходило публично, в светской печати, заявлять о своей искренней приверженности православию, говорить о великом назначении русского духовенства или, что того непривычнее, уверять мир в православности русского народа. Православная церковь и вера, утверждаемая ею, защищалась методами административными, и в их защите со стороны литераторов самодержавие не нуждалось. Гоголь был твердо убежден в православности русского народа и активности русской церкви: «Духовенство наше не бездействует. Я очень знаю, что в глубине монастырей и в тишине келий готовятся неопровержимые сочинения в защиту Церкви нашей. Но дела свои они делают лучше, нежели мы: они не торопятся и, зная, чего требует такой предмет, совершают свой труд в глубоком спокойствии, молясь, воспитывая самих себя, изгоняя из души своей все страстное» [188]. Но кроме духовенства вдруг появились светские умы, писатели, и более того, – художники. Именно о живописце написал одно из писем в своей книге Гоголь: «Исторический живописец Иванов», письмо, в котором он оценил его картину как колоссальный духовный и художественный подвиг.
Два слова об Александре Иванове и его картине. Он был сын профессора живописи Андрея Иванова, рано заявивший о своем невероятном таланте и получивший стипендию для поездки в Рим, где от него могли ждать полотен, напитанных итальянским солнцем, вроде пейзажей Сильвестра Щедрина, картин Карла Брюллова, даже на историческую тему вроде «Последнего дня Помпеи». Но русский художник задумал нечто грандиозное, писал свою картину двадцать лет, впроголодь, перебиваясь на гроши, но это был как бы высший заказ. О его невероятном подвиге художника, который «из-за своего беспримерного самоотверженья и любви к труду, рискуя действительно умереть с голоду», и написано письмо Гоголя, где он попытался показать замысел Иванова, подняв его творчество на высший уровень, поставив рядом с Рафаэлем и Леонардо да Винчи. Гоголь писал: «С производством этой картины связалось собственное душевное дело художника, – явленье слишком редкое в мире, явленье, в котором вовсе не участвует произвол человека, но воля того, кто повыше человека. Так уже было определено, чтобы над этою картиной совершилось воспитанье собственно художника, как в рукотворном деле искусства, так и в мыслях, направляющих искусство к законному и высшему назначенью. Предмет картины, как вы уже знаете, слишком значителен. Из евангельских мест взято самое труднейшее для исполнения, доселе еще не бранное никем из художников даже прежних богомольно-художественных веков, а именно – первое появленье Христа народу». Он хотел «изобразить на лицах весь этот ход обращенья человека ко Христу!» [189] Гоголь передает мысль художника – что ему внушено кем-то свыше изобразить кистью обращенье человека ко Христу. Денег не давали на продолжение работы, хотя, как пишут искусствоведы, приехал император, вгляделся в необъятное полотно, с которого навстречу ему шел Христос, прогремел: «Хорошо начал!», и, обернувшись к генералу Килю, оставленному для присмотра за русской художественной братией, добавил: «Кончит это, пусть напишет Великое Крещение русских в Днепре». Киль, считавший Иванова «сумасшедшим мистиком», с этого дня стал тише воды, а из Академии пришло уведомление, что художнику Иванову назначена «бессрочная пенсия». Очевидно, что царю не понравилось преобладание еврейских лиц на картине [190], поэтому он хотел национальный сюжет. Крещение в Днепре художник писать не стал, поскольку писал не историческое полотно, а философскомиростроительное.
В 40-е годы Иванов ездил к Герцену, он искал, как правильно изобразить роль Христа в миростроении. Атеист Герцен этого не понял, а в некрологе 1858 г. в «Колоколе» написал, что жизнь Иванова была анахронизмом, что он был своего рода средневековым отшельником, и не видел, как менялся мир: «Настал громовый 1848 год, я жил на площади, Иванов плотнее запирался в своей студии, сердился на шум истории, не понимал его, я сердился на него за это. К тому же он был тогда под влиянием восторженного мистицизма и своего рода эстетического христианства. Тем не менее иногда вечером Иванов приходил ко мне из своей студии и всякий раз, наивно улыбаясь, заводил речь именно о тех предметах, в которых мы совершенно расходились» [191]. Пишет, что Иванов ехал в Петербург, чтобы делать новые эскизы из жизни Христа, потом думал съездить в Иерусалим… Позицию художника он вроде бы обозначил. Но под конец как бы спохватывается и говорит совсем другое: «Вдруг получаю я в августе месяце прошлого года из Интерлакена письмо от Иванова. Каждое слово его дышит иным веянием, сильной борьбой, запертая дверь студии не помешала, мысль века прошла сквозь замок, страдания побитых разбудили его…» [192] Стоит напомнить резкое суждение Вяземского в письме к Плетневу о том, что «Герцен напакостил на могиле Иванова. В статье своей он расхваливает его, но по-своему, и вербует его в свою роту» (от 15/27 сентября 1858 г.) [193].
Александр Андреевич Иванов. Портрет кисти С.П. Постникова
Между тем Иванов искал другого (эскизы из