И какое же это было счастье для детей, когда ввели шестидневную рабочую неделю с общим выходным днем. 6-е, 12-е, 18-е, 24-е, 30-е — прекрасные числа, замечательные дни! Все вместе дома, комната убрана, вычистив на лестнице всем ботинки, папа предлагает нам, детям, погулять. Правда, Москва разрыта — строится метро, Храм Христа Спасителя взорван — привычные маршруты наших былых воскресных путешествий нарушены. Но можно пойти в музей: в музей изящных искусств на Волхонке (так тогда его называли), в Третьяковскую галерею, в Исторический музей, наконец, в Щукинскую галерею, где такие старинные картины. Особенно нас с Алешей удивляют те, что нарисованы одними синими точками. Надо будет нам, решаем мы тут же, самим попробовать рисовать таким образом. Но слишком много одинаковых точек, нам быстро это надоедает. Однажды мы долго-долго едем на трамваях в Останкинский дворец. Мама нас просвещает бесконечными рассказами о прошлом и чтением вслух русской классики, папа — посещением музеев и театра. 7-го ноября и 1-го мая папа, несмотря на отчаянную усталость после демонстрации (она обязательна, как сама служба), водит нас еще и на иллюминацию, любоваться тускло освещенной Москвой, укрытой, где только можно, кумачом.
Если бы после этих наших походов можно было бы еще сытно поесть! Но неполная сытость в те годы не менее постоянна, чем чувство холода. Я думаю, что мы могли бы меньше страдать от этого, если бы мама поступилась некоторыми дворянскими предрассудками в еде, не истребленными в ней и годами военного коммунизма. Она умела готовить вкусно и не любила грубой еды. Она предпочитала какой-нибудь плебейской каше крепкий чай с хлебом. Я переняла эту привычку от нее. Но думаю, с детьми так поступать неправильно. В те годы в выходные дни мама увлеченно готовила что-нибудь посильно необычное, но нашим жадным ртам этого необычного всегда было мало. К тому же она принципиально не желала отмечать кулинарными усилиями революционные праздники. У всех был в эти дни дома праздник, но не у нас. Папа молча страдал от этого. Мы чувствовали свою отъединенность от всех и даже отверженность.
Но вот кончился выходной день — одинокий или общий, скучный или интересный — и снова непонятная мрачная школа.
Из общей массы детей первым я выделила рыженького мальчика со странным именем Ким Попвасев. Я и сейчас не знаю, как надо писать эту фамилию. Не через черточку ли? Мама узнала, что этот мальчик по национальности коми. Мне показалось это замечательным, в этом было что-то «северное».
А однажды ко мне подошел полноватый, хорошо одетый одноклассник Володя Жаров и заносчиво объявил: «Мой папа — поэт», — «Такого поэта нет», — уверенно ответила я ему. «Нет, есть», — «Нет, нету». Дома обратилась к авторитету мамы: «Правда, такого поэта нет — Жаров?», — и была посрамлена: «Есть такой. И довольно известный. Мне, правда, его стихи не нравятся». С тех пор я стыдливо избегала нарядного одноклассника.
Надо заметить, что около половины мальчиков в нашем классе носили имя «Владимир»: большинство моих одноклассников было 1924 года рождения, года смерти Ленина, мы были «ленинским призывом». И мой первый «поклонник» носил это имя: Вовка Петухов. Маленький, тощий, с серым то ли от грязи, то ли от недоедания лицом, он был младшим отпрыском громадной семьи, обитавшей в одном из подвалов наших переулков. Восемь братьев Петуховых наводили страх на окрестных детей. «Петухов, когда ты прекратишь безобразничать?» — то и дело слышался в классе окрик учителя. И однажды последовал дерзкий ответ: «Когда меня посадят за одну парту со Стариковой». И посадили. И три дня я молчаливо мучилась от толчков и щипков Петухова, пока его снова не отправили на заднюю парту.
В «малом зале» нашей школы старый толстяк в темном лоснящемся костюме и с галстуком-бабочкой на шее старательно и увлеченно учит нас петь. Он перемежает классику с обязательным революционным репертуаром. Когда надо петь «И мой сурок со мною», у меня еще что-то получается. Но когда надо два раза вывести на разной высоте концовку «Интернационала», я сама слышу, как фальшивлю. Отметки еще не ставят, и наш учитель пения вводит собственные словесные поощрения. Слушая звонкий голос моего одноклассника крошечного, легонького Алеши Стеклова, учитель умильно улыбается и говорит ему: «А тебе в рот — сладкий пирожок». Когда же я пытаюсь воспроизвести «Интернационал», учитель только морщится и качает головой. Мне и воображаемого пирожка не достается. Мое самолюбие страдает, и так я впервые из общей массы детей выделяю Алешу Стеклова. Реванш за неудачи в пении я беру дома. Там я учу брата всему, что узнаю в школе, в том числе и песням: «Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц…» Там я хвалю и порицаю, в глубине души признавая, что и этот Алеша поет куда лучше меня.
А мама не только познакомилась, но почти подружилась с нашим учителем пения. При виде ее он улыбается так же сладко, как и слушая Алешу Стеклова. Сблизилась мама и с моей учительницей, с хорошенькой и юной Фирой Григорьевной, огорченно качавшей головой, говоря маме о моей бестолковости. Не желая варить нам кашу, мама успевает часто бывать в школе. Особенно часто, конечно, во времена «скользящего графика» выходных дней. Ведь мама тоже работает.
2
Работала мама в начале 30-х годов в ГОИНе — Государственном Океанографическом Институте. Ее устроила туда Елена Капеллер, подруга по Чернявскому институту «благородных девиц», сама работавшая в ГОИНе.
Мама там была всего-навсего одним из секретарей дирекции, но по активности своей натуры вошла всей душой в дела института и, конечно, приобщила нас, детей, к ним. Ведь институт-то был океанографический! В самом слове этом звучала для нас романтика. В момент общего повального увлечения арктическими открытиями, поэзией полярных путешествий, мы, Стариковы, оказались внезапно приближенными к их практике. Я мечтала о настоящей зимовке, о ледяных торосах, о переходах на лыжах через тундру, об оленьих упряжках, о встречах с тюленями, моржами и белыми медведями. Ведь так недавно была экспедиция Нобиле!
Однако, благодаря маминой работе, мы узнали тогда не только героическую и парадную сторону «освоения» Арктики и Антарктики, но и буднично трудную. Мы слышали от мамы о маленьких и безвестных научных экспедициях, отправленных в Ледовитый океан без должной экипировки, без достаточного количества припасов; о молчаливых жертвах этих экспедиций и о раздавленных льдами пароходиках, не приспособленных для арктических плаваний; о скромном траурном митинге в ГОИНе по случаю очередной гибели ученых и моряков. Но знали мы и о бескорыстной отваге этих энтузиастов, готовых к жертвам и опасностям во имя науки. Мне кажется, или в самом деле я помню даже фамилии некоторых пропавших тогда в Арктике океанографов: Денисов, Эдельсон, Зенкевич… Кажется, так. Мама велела нам запомнить эти имена. А вот названия их погибшего судна уже вспомнить не могу. Осталась в памяти только детская скорбь о гибели во льдах отважных молодых людей.