крупный, судя по приговору, биржевой маклер, но ему грозил долгий срок. Все они смотрели на нас сверху вниз, видя, что мы готовы работать даром – как каторжники, боявшиеся, что у них отберут тачку.
23. “Новый американец”, или Склоки
1
Когда газета отчаялась разбогатеть, мы согласились обеднеть и ввели мораторий на собственные зарплаты, приучившись обедать в гостях, в том числе у моих родителей. Но и за накрытым столом редакция продолжала заседать.
– Чтобы расшевелить читателя, – говорил Довлатов, – газете нужна склока.
– Полемика? – переспросил я.
– Тоже годится, – одобрил Сергей, – но склока лучше.
В сущности, он был прав. Всякая газета сильна оппозицией, даже советская, в которой мы завистливо читали материалы из рубрики “Их нравы”. Именно там, задолго до опытов Комара и Меламида, писавших картины в соавторстве с животными, я прочел, что на американскую выставку абстрактного искусства попал холст, созданный одноглазым попугаем. Я запомнил это, потому что сочувствовал птице – у мамы тоже не было глаза, и она часто промахивалась, накрывая чайник крышкой.
Автор заметки намекает, – решил я тогда, – что, будь у птицы оба глаза, она рисовала бы как Репин.
Нам тоже нужен был такой “попугай”, и им стал Солженицын. Мы все, конечно, были его поклонниками. Собственно, своим “Архипелагом” Солженицын и затащил нас в Америку, убедив на своем примере в неисправимости отечества. Однако в Новом Свете он нас презирал и в упор не видел.
Пока мы пируем на тучных полях Америки, – означало его молчание, – он, Солженицын, грызет горький хлеб изгнания.
Не удивительно, что снимок Солженицына в шортах, игравшего в теннис на своем корте в Вермонте, вызывал любопытство, граничащее со злорадством и порождающее его. Тем не менее Солженицыным восхищались все: либеральная часть эмиграции – с оговорками, Бахчанян – без них.
– Всеми правдами и неправдами, – говорил он, – жить не по лжи.
Поэт и царь в одном лице, Солженицын заменял эмиграции Брежнева, тоже порождая анекдоты. Так, когда Бродскому дали Нобелевскую премию, Солженицын сдержанно одобрил Стокгольм, но посоветовал поэту следить за сокровенной чистотой русской речи.
– Чья бы корова мычала, – по утверждению молвы, ответил Бродский.
Скрывшись в Вермонте, Солженицын интриговал недоступностью. Единственный русский писатель, которого никто, кроме Бориса Парамонова, не видел, будоражил фантазию и провоцировал нашу газету на кощунственные публикации. Жалуясь на них, апологеты Солженицына писали нам с экивоками: “Милостивые господа, которые с усердием, достойным лучшего применения…”
Мы отбрехивались, полемика тлела, скандал разрастался, и на планерках цитировали Джерома: “Большие собаки дрались с большими собаками, маленькие – с маленькими, в промежутках кусая больших за ноги”.
Довлатов от всего этого млел, и газета с наслаждением печатала поношения в свой адрес, вызывая восхищение терпимостью.
– Школа демократии, – говорили друзья.
– Либеральная клоака, – поправляли их враги.
– Главное, – лицемерно примирял всех Довлатов, – чтобы не было равнодушных.
Их действительно не было. “Новый американец” возмущал старую эмиграцию тем, что пользовался большевистским языком (“сардельки – это маленькие сардинки?”). Евреи жаловались, что о них мало пишут, остальные – что много. И все укоряли нас непростительным легкомыслием, столь неуместным, когда родины (старая, новая и историческая) обливаются кровью.
– Как, как накормить Польшу?! – спрашивал Борю Меттера все тот же сосед в лифте, жаловавшийся на бесчувственность “Нового американца” до тех пор, пока на общем собрании Боре не запретили пользоваться лифтом.
Упоенные дерзостью и разгоряченные голодом, мы наслаждались свободой слова. Читателям нравилось следить за газетными склоками, в которые мы втягивали друг друга, публично выясняя отношения, в том числе – с Довлатовым.
– Считаешь ли ты разумным, – вкрадчиво спрашивали мы Сергея, – выслать иранских студентов из США в ответ на захват американских дипломатов в Тегеране?
– Конечно, но лучше посадить, – не задумываясь говорил Довлатов, и мы печатали это в газете как доказательство дремучего правосознания ее главного редактора.
Довлатов отвечал тем же, и читатели, наблюдая из номера в номер, как мы валяем дурака, привыкали считать газету родной и нужной. Мы убедились в этом, когда “Новому американцу” исполнился год. Отмечая юбилей, редакция сняла в Бруклине ангар, куда набилось больше тысячи поклонников. Выпивая и закусывая, они смотрели на сцену, где Довлатов проводил открытую планерку. Это было посильнее “Тома Сойера”: зрители платили не за то, чтобы красить забор, а за возможность наблюдать, как это делают другие.
Уникальный коммерческий успех этой акции привел к мысли заменить бумажную газету устной, упразднив расходы на типографию. Но к тому времени в газете скопилось слишком много писателей, которые не хотели менять профессию.
2
Понукаемый нуждой, “Новый американец” давно оставил престижный склеп на Таймс-сквер и в поисках дешевизны пустился во все тяжкие. Наши скитания начались с безрадостной конторы на Модной авеню, где когда-то располагались пошивочные цехи, а теперь – в память о них – сидит бронзовый еврей за швейной машинкой. В редакции всегда горел свет, потому что солнце не проникало сквозь немытые со времен “Сестры Керри” окна. От переезда, однако, просторнее не стало. В редакции постоянно толпились чужие, подглядывавшие за тем, как от свальной любви и ревности зачинается и рождается газета. Мы никого не выгоняли, но, когда приходили бизнесмены, Довлатов просил меня посидеть в сортире.
– Если корчить такие рожи, – жаловался он, – то о рекламе можно забыть.
Тем не менее прав был я. Деловые люди не отличались от остальных. Они хотели инвестировать в газету не деньги, а талант. Иногда – стихи, часто – прозу и всегда – полезные советы. Легче от этого не становилось, и, не справившись с манхэттенской рентой, мы перебрались через Гудзон в Нью-Джерси, где нас приютили в своей типографии украинцы, издававшие большую, старую и серьезную газету “Свобода”. Единственные, кто принял всерьез этническую принадлежность “Нового американца”, они подарили каждому из нас по нарядному альбому, поздравив “з Новим роком” по еврейскому календарю. Редакция так и не научилась им пользоваться.
Американские украинцы не имели ничего общего с теми, кого мы знали раньше. Они совсем не говорили по-русски и имели смутные представления о советской действительности. Свой чудный ржаной хлеб они называли “колхозным”, считая, что это значит “крестьянский”. При этом украинцы знали кремлевских вождей и ненавидели их не меньше нас. Это помогло моему знакомому, управлявшему самодеятельностью города Харькова, найти себя в новой жизни. С местным фольклорным ансамблем он поставил антисоветский гопак “Запорожцы пишут письмо Андропову”.
Нью-Йорк отвел украинцам восточную часть даунтауна, которую они делили с панками. Несмотря на боевые ирокезы, молодежь мирно ела борщ в “Веселке”. Помимо ресторанов, на Ист-сайде находились церковь святого Юры, институт Шевченко и музей, который