— Бывают минуты, когда не приходится особенно раздумывать. — Лепис вынул из жилетного карманчика изящный несессер и тонкой пилочкой закруглил обломанный ноготь. — Вы сами это знаете, Райнис.
— Допустим, — Плиекшана тронула проницательность боевика, и он даже позволил себе улыбнуться. — Удивляюсь, как вас не схватили.
— Не до того им было, — бросил зло Лепис. — Отяжелели после кровавого пира.
— Ничего! Мы палачам еще устроим похмелье, — сказал Кронберг, осторожно приподнимая тяжелую, пылающую голову Люцифера. — Кладите подушку, Анета.
— Вы тоже были в Риге, Жанис? — спросил Плиекшан.
— Нет. Они заехали за мной по пути сюда. Найдется максимальный термометр, госпожа Эльза?
— Надо бы за врачом послать. — Плиекшан присел у изголовья. — Он весь горит.
— Доктор скоро будет, — сказала Аспазия и побежала наверх за термометром.
— Самовар вскипел, — доложила Анета. — Пожалуйте в гостиную.
— Пойдемте, товарищи, — пригласил Плиекшан. — Снимайте же свою овчину, Екаб, — поманил он за собой Рыбака.
— Что сказать доктору? — спросила, спускаясь, Аспазия.
— Болен, и все. Слава богу, Люцифер не ранен, и его нет надобности прятать. Пусть себе спокойно лечит. Где его одежда?
— Анета взяла просушить. — Аспазия вздохнула и покачала головой: — Промок насквозь. Его надо было сразу же раздеть, а не везти сорок верст по морозу.
— Не было такой возможности, госпожа Эльза, — пояснил Лепис. — И вообще он всю ночь пролежал на льду.
— Сколько все-таки убитых? — спросил Плиекшан, когда они вчетвером уселись вокруг стола.
— Точно пока неизвестно, — покачал головой Лепис. — Думаем, около ста. Раненых раза в три больше. Погибло много наших, и среди них Кате… Печуркин тоже убит. Завтра будем хоронить.
Плиекшан зажмурился и, словно боясь упасть, ухватился за столешницу.
Кате! Милая умная девочка с доверчивыми глазами. Он помнил, как она за руку привела его в барак, где на занавешенных тряпьем нарах умирала пожилая ткачиха. «Это так несправедливо!» — сказала она, когда все было кончено. Несправедливо! Только лучшим из лучших дарует природа обостренное чувство справедливости. Этим трудным даром она метит своих избранников. Они идут в революцию и умирают молодыми.
— «Всех самых юных, крылатых всех»… — усмехнулся Кронберг. — И опять безоружные на штыки.
— Баста, — Лепис хлопнул ладонью по столу. Звякнула ложка в стакане. — На панихиде выставим вооруженную охрану… Револьверов, жаль, мало.
— Райнис давно говорил вам, рижанам, что революция не должна быть безоружной, — заметил Приеде. — А у вас на уме только одно: речи и лозунги.
— Не у нас, — грустно усмехнулся Лепис. — Не равняй нас с меньшевистским охвостьем, Рыбак. Это они твердили «бланкизм-терроризм», когда мы добывали маузеры и бомбы. Но теперь конец болтовне. Наш ЦК и Рижский комитет призвали народ к оружию. Теперь нас не остановишь.
— Мы выступим вместе с вами! — загорелся Жанис.
— Не торопись, — остановил его Лепис. — Оружие — это да, это — другое дело. Помочь можете или у самих мало?
— Можем, — твердо пообещал Плиекшан. — Святой наш долг перед павшими.
— Верно, — Кронберг согласно кивнул, — пора, однако, создавать вооруженные отряды.
— Для этого нужны не охотничьи трехстволки и бульдоги, а винтовки и маузеры, — вставил Райнис. — То скромное количество, которое нам удалось с великим риском закупить за границей, никого, конечно, удовлетворить не может. Будем добывать иными путями.
— Какими, хотелось бы знать? — спросил Кронберг.
— Революционными… — Плиекшан повернулся к Лепису. — Верно я говорю? Вооружимся за счет правительства. Нападем на арсеналы, оружейные магазины, полицейские участки и силой возьмем все, что нам нужно.
— Мы тоже так считаем, — поддержал его Лепис. — Нам, социал-демократам, жизненно необходимы свои боевые дружины. И никакого «бланкизма» в том нет.
— Абсолютно нет! — Плиекшан взмахнул рукой. — Такова логика и высшее право революции. Если царь воюет с народом, народ будет воевать с царем.
— Господин Трепов в Петербурге обещал показать нам, где зимуют раки, — как бы вскользь заметил Кронберг. — Посмотрим…
Лепис облизал пересохшие губы, стремительно встал и прошел в сени, где надел пальто, переложив в боковой карман револьвер. Помедлив немного, он осторожно выглянул во двор, но увидев идущую по расчищенной в снегу дорожке фигуру, захлопнул дверь и вернулся в комнату.
— Сюда кто-то идет, — шепнул он Аспазии. — Впустите, чтобы я мог незаметно уйти.
— Зайдите за ширмы. — Она испуганно прижала руки к груди и бросилась к двери, над которой уже дребезжал колокольчик. — Ах, это вы, господин Сталбе! — донесся из сеней ее обрадованный голос. — Милости просим. Как давно вы у нас не были. Снимайте свою шинель и подымайтесь прямо ко мне. А то у нас, знаете ли, больной и сейчас должен прийти доктор. Кто болен?.. Мой кузен из Земгалии.
Когда наверху нарочито громко хлопнула дверь, Лепис вышел из-за ширм и бесшумно проскользнул к выходу.
Есть много славных дней в круговороте года. Но только один из них лиелдиенас — великий день начала весны. Никто не знает, как он приходит в наши леса и поля, никто не сумел подстеречь удивительный миг, когда он оживляет озера и реки. Может быть, только птицы, что поют среди голых ветвей, знают тайную дату преображения природы.
Вдруг откуда-то с легендарного Висби, с варяжского острова Готланд начнут сползаться лиловые тучи и влажно задышит теплом прогретых на солнце далеких течений зюйд-вест. И тогда за тайной завесой тумана свершится дивная колдовская мистерия. Забытый всеми бог плодородия Юмис, презрев обиду, заронит желание в сердце подруги-земли. Словно ничего не случилось за восемь столетий в нашем грешном и суетном мире. Быть может, неистовый Юмис и в самом деле не видит больших перемен. Разве и раньше не веяли горькою гарью пожары? Или невинная кровь не томила ненасытным железистым хмелем? Пусть голодные батраки порубили священную рощу и никто не спешит к заповедным лесным алтарям. Под опавшей листвой еще много лежит желудей. Пусть, как прежде, смеется толпа над предсказателем судеб — парегом — и травит буртниеков — бардов. Такое было на памяти ветхого бога не раз и не два. Потому-то заброшенный Юмис вновь и вновь разжигает весной вожделенную жажду.
И жадно вздыхает земля, разлипая голубые глаза от долгого сна ледяного. Срывая с себя снеговую холстину, так и тянется вся к лучезарному Сауле — солнцу. Не видит она в полусне откровенной своей наготы, не чувствует трогательного уродства. Повсюду журчат и бормочут ручьи, пьяный березовый сок согревает озябшие корни, сладостной болью переполняет набрякшие почки. И шумно вздыхает болото, когда тайные воды шевелятся в жилах и волоконцах торфяного веками растущего ложа. А ночью голубыми огнями мерцают в тумане болотные газы. Сокровенная память травы — память Юмиса. Это торф вспоминает, как малиновый солнечный диск опускался за куршским холмом, как выплывал из ночных тростников двурогий Менес и дорожку в воде колебали ужи, как в брачном полете кружились поденки метелью, как сосны трещали в огне, как уходили в глухую трясину тяжелые воины в черных скрежещущих латах. Все сохранила бесстрастная память болота. Те, кто были когда-то белым мхом, багульником, хвощом, плауном, кассандрой, осокой, фиалкой ночной, белокрыльником, серебристой пушицей, ничего не забыли. Болотные газы светятся первым сиянием неба, которое увидел проросший из спор или семени бледный побег. Они колышутся, словно мохнатый пестик, разомлевший под лаской золотистого ветра цветения. И тогда некоторым кажется, что искры кружатся над болотом. И они шепчут пугливо, что это Юмис играет со спиганой — ведьмой.