«Современник» старается не отстать. Чутко улавливая общественное настроение, журнал ищет литераторов, которые писали бы созвучно моменту. Панаев и Некрасов отнюдь не забыли автора маленькой повести «Красильниковы», которого в свое время похвалили в журнале и даже, как мы помним, накормили обедом. Правда, автор уже несколько лет бездействует. Но не бездействует в отношении автора журнал.
Некрасов, озабоченный читательским спросом, начинает выпускать в типографии Давыдова своеобразные антологии: «повести, рассказы, комедии, путешествия и драмы современных русских писателей». Сборники эти, составляемые из произведений литераторов, близких «Современнику», называются несколько неожиданно: «Для легкого чтения»… На слове «легкое» Некрасов строит немалые издательские надежды, хотя это и составляет предмет некоторых разногласий внутри редакции: не все сотрудники одобряют «легкость», некоторые склонны к серьезности. Год спустя Некрасов напишет Тургеневу: «…Не могу поверить, чтоб, набивая журнал круглый год повестями о взятках, можно было не огадить его для публики, а других повестей нет»… И дальше: «Чернышевский малый дельный и полезный, но крайне односторонний… и успел в течение года наложить на журнал печать однообразия и одностороннести…»
Однако линия будет найдена. Некрасов, как мы увидим, все–таки «набьет» журнал «повестями о взятках», и не без участия Печерского; Чернышевский же, идя навстречу своему шефу, постарается делать отдел библиографии поразнообразнее и поразностороннее.
В августе 1856 года именно Чернышевский, по долгу редактора отдела критики и библиографии, аннотирует |‹ля публики очередной, третий выпуск «Легкого чтения». Здесь, рядом с «Антоном Горемыкой» Григоровича, рядом со стихами Фета и самого Некрасова (и это — «легкое чтение»!) вскользь поминает он и вставленную в сборник из давних переплетов «Москвитянина» повесть Печерского. Чернышевский называет ее: «Красильников», из чего можно заключить, что он не читал ее ни пять лет назад в «Москвитянине», ни теперь в «Легком чтении». Он ее прочтет, и очень скоро. Мельникова все–таки удастся залучить в «Современник». Хотя и не сразу, и не с лучшими вещами. Лучшие вещи поначалу уйдут в «Русский вестник». То ли Москва, по старой памяти, милее Петербурга, то ли успех Салтыкова вызывает у Мельникова соревновательные эмоции, но новые его рассказы с начала 1857 года все подряд уходят в «Русский вестник».
Первым идет — «Поярков».
Чем поражает и по сей день этот небольшой рассказ — случайная исповедь встреченного на дороге богомольца, бывшего станового, кознями начальства низвергнутого с высот власти в нищенское бездомье?
Тем ли, с какой холодной и трезвой ясностью изобличена здесь вся лицемерная система российской показухи, когда, помимо официальной табели о рангах, действует повсюду табель неписаная, где главное лицо — откупщик («будь он чиновником, будь борода — все одно»), а прочие «мундиры» выстраиваются по весу взятки, которую оный откупщик регулярно им отсылает?
Да, это действует и сейчас: авторская холодная ясность.
А оглушительный идиотизм делопроизводства, при котором все, что касается раскольников, даже пустяшное, метится словом «секретно»! Пусть о том бабы открыто на базаре толкуют, а ты пиши «секретно» («о похоронении на огороде без священнического отпевания некрещеного младенца матерью его, состоящею в расколе»). На том и сгорает бедный Поярков: «разглашение тайны» — разжалование — нищета…
Да, картина глупости, помноженной на масштабность, впечатляет в рассказе «Поярков» и теперь.
А сцены вымогательства денег у мужика! Когда Поярков припугивает того официальной бумагой, а в бумаге мужик разобраться не может, — по доверчивости и страху сразу выкладывает он чиновнику взятку, только бы отвязался, а уж тот знает, как повернуть бумагу, как ее «перелицевать», чтоб мужика запугать и запутать.
Да, все это страшно — хитроумием и наглостью злоупотреблений, в обличении которых Печерский являет, надо сказать, доскональное знание дела.
Есть, однако, в «Пояркове» еще более страшный пласт, скорее духовный, чем публицистический. Это — изумительная невозмутимость, с которой подлец и лгун рассказывает о себе подноготную. Достоевский бы с ума сошел на этом месте, Толстой гневом бы воспылал, а Печерский «докладывает» невозмутимо, спокойно, бесстрастно, впрочем, иногда почти весело, да еще от лица самого плута. С одной стороны, возникает впечатление чуть не декоративной условности такого рассказчика, но, с другой стороны, возникает тот самый эффект обратного освещения, когда человек себя не знает: вроде бы он оправдывается, а на самом деле кается, вроде бы отдан автором на суд читателю, а на самом деле благороден вопреки делам своим.
Бездонность какая–то…
Грабит Поярков мужиков, грабит староверов, а потом его же самого плуты и воры на нет сводят. И он не в обиде: по кругу все идет! Хаотично бессилие людского мира, погрязшего в слабости, и высшая справедливость прорубает себе путь не иначе, как грязными человеческими руками! Склоняется Поярков перед судьбой: «не ропщу на род человеческий: творится он волею божией», — получает он по заслугам, хоть и по неведомому кодексу. Странный двойной свет, странный двойной портрет: жалкий, Добрый, пепельноволосый дедушка у дороги под ракитой — в нем уже и не разглядишь негодяя со стальными челюстями… а ведь он, он.
Вот это: ощущение «бездны» человеческого бессилия, караемого возмездием, из «бездны» же слепо приходящим, — и действует на меня при нынешнем чтении, сто тридцать лет спустя после того, как появился «Поярков» в печати. «Горнее» и «лесное» мешаются в составе человеческом, праведное и лукавое путаются, бесконечное и мелко–здешнее, сиюминутное: не разведешь…
В ситуации 1857 года действует сиюминутное.
В январе появляется рассказ — в апреле он уже замечен Чернышевским в «Современнике». Не будем преувеличивать резонанса: «заметки о журналах» — это не «критика», где крупно и подробно анализируются главные события литературы; в «заметках» оценки скорее предварительные, беглые, прикидочные. «Поярков» оценен в обзоре под занавес, после долгого разбора статей Самарина из «Русской беседы», после анализа «Доходного места» Островского, после оценки малозаметной обличительной комедии Львова, а главное — после разговора о «Губернских очерках» Щедрина, давшего общую точку отсчета всей обличительной литературе.
«…Комедия г. Львова написана в том духе, который стал входить в моду с тяжелой руки г. Щедрина… Нам нет надобности много говорить о своем сочувствии к этому прекрасному, истинно дельному направлению, которое с восторгом принято всею публикою…»