Когда на очередном заседании Французской академии Вильмен зачитывал письмо, из которого следовало, что некий Бодлер выставляет свою кандидатуру на одно из освободившихся кресел, академики обменивались удивленными взглядами. Одним он был просто неизвестен, для других его имя сопрягалось с подмоченной репутацией анархиствующего сумасброда, а некоторые даже вспомнили, что года четыре назад он преследовался уголовным судом. С чего это он, имея такое прошлое, возжелал заседать среди них? Уж не очередная ли это провокация с его стороны?
Не отдавая себе отчета в подобном остракизме, Бодлер, как полагается, наносил визиты академикам. Все это происходило зимой, и он являлся к ним закутанный ярко-красным шарфом из плотной ворсистой ткани. Вильмена, встретившего его более чем холодно, он так охарактеризовал матери: «Это хам и глупец, претенциозная обезьяна» и добавил, что тот «дорого заплатит» за такой прием. Жан Вьенне, которому тогда было восемьдесят четыре года, показался ему похожим на смехотворное привидение, упрямо повторявшее: «Существует только пять жанров литературы, сударь: трагедия, комедия, эпическая поэзия, сатира и мимолетная поэзия, куда относятся басни, в которых я большой мастер». Эрнест Легуве банальными фразами декорировал полное безразличие к новому кандидату. Франсуа Понсар оказался недоступен, несмотря на то, что Асселино и направил ему предварительно благожелательную записку. Сен-Марк Жирарден не ответил на письмо Бодлера с просьбой принять его. Мериме, которым Бодлер так восхищался, ответил отказом. Были и другие более или менее вежливые отказы принять его.
Двадцатого декабря 1861 года Бодлер писал Арсену Уссе: «До меня дошел слух, что, поскольку моя кандидатура воспринята как оскорбление Академии, то кое-кто из этих господ решил, что им невозможно встречаться со мною. Но это же слишком фантастично, чтобы быть правдой». Однако в его положении и в ту пору это было более чем «возможно», это было неизбежно. В азарте преодоления препятствий, нагромоздившихся на его пути, Бодлер обратился к Флоберу, который поддерживал дружеские отношения с Жюлем Сандо. Флобер выполнил просьбу: «Кандидат просит меня сказать Вам, „что я думаю о нём“. Вы, должно быть, знаете его произведения. Что до меня, то, разумеется, если бы я был членом почтенного собрания, я хотел бы видеть его между Вильменом и Низаром! Вот это была бы картина! Сделайте же это! Выберите его! Это будет прекрасно». В тот же день он сообщил Бодлеру, что выполнил его просьбу: «Первейший долг друга — оказать услугу товарищу. Так что, ничего не поняв в Вашем письме, я написал Жюлю Сандо, умоляя его проголосовать за Вас. Но, похоже, его голос уже кому-то обещан? Мне хочется задать Вам столько вопросов, и удивление мое было так велико, что мне не хватило бы и тома, чтобы выразить все это». А в постскриптуме добавил: «Несчастный! Вы хотите, чтобы купол Академии обрушился?» На что Бодлер с гордостью ответил: «Я веду себя, как упрямец, и не раскаиваюсь в этом. Даже если за меня не подадут ни одного голоса, я не пожалею о содеянном […] Неужели Вы не догадались, что Бодлер — это значит Огюст Барбье, Теофиль Готье, Банвиль, Флобер, Леконт де Лиль, то есть чистая литература? Несколько друзей сразу поняли это и выразили мне свою симпатию».
На место, освободившееся после кончины Скриба, претендовало много кандидатов, и потому Бодлер решил направить свои помыслы на менее искомое кресло, которое раньше занимал Лакордер. И ему в голову не приходило, что человеку, которого судили за нарушение религиозной морали, неприлично претендовать на место, занимаемое ранее доминиканским монахом. Бодлер считал, что искусству прощается все. Да и вообще-то, разве в глубине души он не такой же христианин, как все прочие? Просто его отношения с Богом особого рода. Он попытался объяснить это супругам Сандо, которые, благодаря рекомендации Флобера, приняли его очень доброжелательно; однако особой надежды на избрание Бодлера у них не возникло. «Правда, он [Жюль Сандо] пообещал, что поговорит обо мне с некоторыми из друзей по Академии, — писал Бодлер Флоберу, — и может быть, может быть, я смогу получить несколько голосов протестантов. А это все, чего я желаю». Что же касается лично Жюля Сандо, то он сказал, что не может ничего обещать. Просьба Флобера застала его «врасплох». Бодлеру надо было бы встретиться с ним раньше. А теперь дело уже сделано…
Отнюдь не утратив надежды, поэт продолжал наносить визиты. Он ходил по городу пешком, в любую погоду, «в лохмотьях» (как он сообщал матери), не располагая хотя бы несколькими экземплярами своих книг, чтобы вручить их этим господам, которые в большинстве своем их не читали. Кстати, впоследствии он язвительно высмеял некоторых из них (Понсара, Эмиля Ожье, Лапрада, Сен-Марка Жирардена…) в своих статьях. А собственно, с какой стати они должны были оказывать ему эту честь, голосовать за него? Он знал, что его шансы незначительны. Но чем меньше он верил в вероятность успеха, тем больше упорствовал. Теперь его прежде всего интересовало, сколько же голосов он все-таки получит.
Впрочем, порой эти встречи приносили ему неожиданную радость. Ламартин принял его с братской теплотой, хотя и сказал, не одобряя намерений Бодлера, что в таком возрасте не следовало бы «подставлять лицо для пощечины». Сообщая это матери, Шарль добавил: «Ламартин сделал мне настолько чудовищный, настолько колоссальный комплимент, до того огромный, что я не решаюсь его повторить. Но думаю, что не надо полностью доверяться его красивым словам. Ведь он немножечко шлюха, немножечко проститутка (кстати, он спросил меня, как ты поживаешь. За эту его любезность я ему благодарен. В конце концов, он же светский человек)». Скорее всего, в ходе беседы речь зашла и о генерале Опике, чья дипломатическая карьера пришлась на то время, когда Ламартин был министром иностранных дел. Этот намек на заслуги отчима ничуть не смутил кандидата. Он готов был любыми средствами обзавестись друзьями в Академии.
По правде говоря, он с большим удовольствием встретился с Альфредом де Виньи, который заперся с Бодлером, чтобы их не беспокоили, и они общались «целых три часа». «Как и Ламартин, — написал Шарль матери, — он поначалу стал отговаривать меня, но узнав, что по совету Сент-Бёва я официально предложил свою кандидатуру Секретариату, он заявил, что, поскольку зло уже сделано, надо непременно идти до конца». И Бодлер констатировал: «Де Виньи, которого я до этого никогда не видел, был великолепен. Поистине, происхождение положительно сказывается на качествах человека, а большой талант делает его добрым». Со своей стороны, Виньи тоже был очарован этим болезненным человеком с горячечным блеском в глазах, восторженно отзывавшемся о его «Античных и современных поэмах», а также о творчестве Эдгара По. «Он очень образованный, — записал де Виньи после ухода Бодлера, — хорошо знает английский, жил в Индии в возрасте 17 лет и немало там повидал [еще одна маленькая ложь Шарля]. Знает, популяризирует и развивает творчество Эдгара По. Похоже, его литературная жизнь сводится к переводам этого философичного романиста». При этом ни слова о «Цветах зла». Провожая Бодлера до дверей, Виньи приглашал его заходить еще. И тот неоднократно писал ему, спрашивая у Виньи совета, как вести себя во время избирательной битвы.