Да ведь и образ Каина вызван к жизни не только эмиграцией — обреченностью на скитальчество, бездомье. К «семиверстным сапогам» Каин Ходасевича не сводится. Он удивляет внутренней сосредоточенностью, измаянностью, усилием прорваться к тому, что было до изгнания и послужило причиной его. От других, погрязших «в простом житье-бытье», валяющихся на пляже или сидящих в кафе за газетой, его отличает напряженная потребность вспомнить нечто очень важное.
И разом вдруг ослабевает,
Как сердце в нем захолонет.
О чем? Забыл. Непостижимо,
Как можно жить в тоске такой!
Герой забыл, поэт — нет. Случайно ли, что именно грех братоубийства, который Ходасевич взял на себя, о котором десятилетие твердил в стихах («И будут спрашивать, за что и как убил, — // И не поймет никто, как я его любил»), в России 20-30-х годов станет настолько распространенным, всеобщим что его можно бы назвать «российским грехом». (Впрочем, ни одного действительно виновного в братоубийстве это не заставило покаяться.) Своего Каина Ходасевич отметил портретной, узнаваемой черточкой: «Неузнанный проходит Каин // С экземою между бровей».
Чувство вины, вместе с памятью о друге поэт пронес через всю жизнь. В своих стихах повторял Мунины строки, интонации; в письмах и статьях вспоминал его словечки и шутки, сознательно подчинял себя его нравственной строгости, правдивости, детски-максималистской. До смерти Муни он и не подозревал, как соединило, заплело их начало жизни и начало поэзии.
Он и внешне, в днях, повторял Муни в движениях, поступках, заимствуя у него то, что в юности поражало воображение. И вот уже о Ходасевиче молодой поэт Ю.Терапиано рассказывает, гордясь его даром предвиденья: «Он чувствовал на расстоянии приближение гостей — и ни разу не ошибся, насколько мне помнится, говоря: “А вот сейчас к нам идет такой-то”»[260]. Нина Берберова уверяла, что Ходасевич предощущал землетрясения, катастрофы.
В наследство другу Муни оставил загадку времени, прочтение его знаков и смыслов. Так и эдак в статьях, стихах, воспоминаниях Ходасевич поворачивал, рассматривал под разными углами обрывок их общей молодости и оставил живые убедительные свидетельства. Я говорю не только о «Некрополе» и очерках-воспоминаниях, но и о статьях, рассказах и стихах.
Порой ему казалось — он все понял, загадки разгаданы. И он отважно заявлял: «Я многие решил недоуменья, // Из тех, что так нас мучили порой». Как ни странно, впервые поэт испытал это в годы революции, когда его «подхватило, одурманило, понесло». Ходасевич отличался замечательным эмоциональным резонансом: он заражался стихийным движением, опьянялся им, пусть на короткое время, прежде чем приходила трезвость и острота виденья. И знал это свое качество: «Живит меня заклятым вдохновеньем // Дыханье века моего» (то же слово употребил он по отношению к революции: «живительна для поэта»). Трудно представить, но ведь и в первые месяцы войны он собирался взять в дом парочку раненых: «очень уж нужда велика».
Там, где усталый взгляд Муни видел обрыв, «ниву-кладбище», «костьми обильную», «сухой и пыльный колос», Ходасевич ощутил толчок, движение, биение жизни; зерно в его стихах из могильной тьмы проклюнулось, рвануло к свету, пробивая толщу земли, асфальт, плиты, неудержимо зеленея. В книге «Путем зерна» поэт сформулировал библейски-простой, вечный закон, которому подчинена жизнь всего живого: растения — человека — народа. В том-то и заключалась мудрость и зрелость, чтоб принять и сформулировать известное всем от веку:
Так и душа моя вдет путем зерна;
Сойдя во мрак, умрет — и оживет она.
И ты, моя страна, и ты, ее народ,
Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год, —
Затем, что мудрость нам единая дана:
Всему живущему идти путем зерна.
Книга «Путем зерна» посвящена «Памяти Самуила Киссина». Поэтому 1-е и 2-е издания «Путем зерна» начинались стихотворением «Ручей». Последняя строфа была дописана в марте 1916 г. Ходасевич читал стихотворение Муни и, вероятно, иным увидел его после смерти друга; оно оказалось не в «антологическом роде», а скорее в онтологическом — трагически прозвучала в нем тема судьбы:
Под вечер путник молодой
Приходит, песню напевая;
Свой посох на песок слагая,
Он воду черпает рукой
И пьет — в струе, уже ночной,
Ничьей судьбы не прозревая.
В первых изданиях книги поэт расположил стихи, как фотографии в альбоме, прежде всего те, которые были связаны с Муни общностью пережитого, отголосками разговоров. За стихотворением «Ручей» следовали «Слезы Рахили» (1916), «Авиатору» (1914), «Уединенье» (1916), «Рыбак» (1919). Формула «путем зерна» выводилась в споре с судьбой одного человека — Самуила Киссина.
В 1927 г. Ходасевич посвящение снял и сразу выпали стихи, с Муни связанные («Авиатору», «Уединенье», «Рыбак»). Теперь книга начиналась стихотворением «Путем зерна». Автор менял не композицию — концепцию: центром сюжета становился лирический герой, проходящий со своим народом и страной крестный путь. Чтоб сохранить стихотворение «Ручей» понадобилось изменить одно слово:
Своей судьбы не прозревая.
Но в 1918–1920 гг. все названные стихи, и слабая пьеска «Рыбак», были нужны, необходимы поэту и как памятки «единственной» дружбы, и как аргумент в споре, в борьбе, как это не парадоксально прозвучит, — за жизнь.
«Рыбак» — переложение сказки, которую герой повести Александр Большаков придумывает для своей племянницы и не отсылает из-за ее мрачности. Ходасевич пересказал ее очень близко к тексту, перенеся в стихотворение фразы, обороты, используя лексику Муни.
Он дорисовал космический пейзаж, присоединив к солнцу и звездам луну: «Луна — мой белый поплавок// Над черною водой», контрастом белого и черного подчеркнув любимый им колорит («сделать гравюру»), «авторизовал» пересказ. Но главное, вечный старик-рыбак стал у него певцом, что изменило содержание и эмоциональный строй сказки.
Герой Муни, в сущности, не знает, зачем повторяет свою бесконечную работу, зачем пытается выудить солнце.
Я старик, я — рыбак, и потому не могу объяснить многого из того, что
делаю.
Зачем я хочу выудить солнце с неба?
Привязываю к тончайшей крепкой английской лесе острый крючок, наживляю самой большой звездой и закидываю мою удочку в небесное море. <…> Я хочу поймать солнце.