В тишине рабочего напряжения, когда постоянный фон полетных шумов уже уходит за предел восприятия, через равные промежутки времени в наушниках Сохатого слышались голос штурмана, запрашивающего .наземный радиопеленгатор о линии положения самолета, и ответы земли.
До посадочной полосы остается десяток километров ― около двух минут напряженной работы. Глаза Сохатого объединили сейчас его мозг, тело и рычаги управления машиной в одно целое: тысячи мыслей, утверждающих и отрицающих правильность линии полета и расчетного режима снижения на посадку, еще промелькнут в его голове за это время ― тысячи, из которых он выберет только один-два десятка самых точных, приберегая себя всего на последний километр, когда надо будет делать главное и сажать машину.
Мысли осаждают, стирают друг друга, непрерывно обновляя оценки полета, но в слуховом отделе мозга все время работает самостоятельный контролер он слушает радиообмен штурмана с землей и отмечает, что независимая от него, Ивана, система отсчета курса постоянно подтверждает правильность показаний приборов в его кабине. Сохатый знает, что штурман, как и он, летчик, так же внимательно смотрит за своими приборами, сравнивает их показания с докладами земли и следит за точностью захода, но пока не вмешивается в действия летчика. И это его согласие еще раз убеждает Ивана, что путь машины правильный.
Наконец в кабинах летчика и штурмана зазвонил звонок, принявший сигнал от маркера, установленного на дальней приводной радиостанции аэродрома, и стрелка радиокомпаса согласилась с поданным сигналом ― до посадочной полосы четыре километра, до приземления ― одна минута.
Сохатый, враз охватив взглядом три компаса, уточнил курс небольшим доворотом и полностью выпустил посадочные закрылки ― до момента выхода из облаков им было теперь сделано все. Осталась одна задача: удержать машину в повиновении, чтобы она не ушла в сторону, не потеряла раньше времени высоту и не сохранила ее излишки.
Еще несколько секунд приборного полета, и бомбардировщик "увидел" подоблачный хмурый мир. Дождь смыл со стекла кабины снеговую кашу, и Сохатый облегченно вздохнул ― в лобовом стекле фонаря показалась посадочная полоса…
Он рулил бомбардировщик на стоянку, когда услышал голос руководителя полетов, подающего команду Пушкареву:
― Довернись вправо! Полоса справа!
― Вижу, но доворачивать поздно! ― голос капитана звучал довольно спокойно. ― Иду левее тридцать метров. Зайду повторно!
Иван Анисимович посмотрел вверх и успел заметить самолет Пушкарева, входящий опять в облака… "Почему же он не попал на полосу? Не справился с приборами, с самолетом или е самим собой?" ― подумал он.
Наверное, наиболее правильно ― последнее предположение… Если он испугался этой погоды, то чувство страха породило излишнюю нервозность и перенапряжение, помешавшее спокойно управлять машиной. Суетливость в действиях могла породить новые и более крупные ошибки.
А он, Сохатый, сам боялся, попав впервые на этом самолете в такую сложную погоду?… Да, лицо в испарине, взмокла спина. Только он за войну научился загонять страх в самую глубину, от него оставалось лишь обветренное ощущение опасности. Самое большое напряжение Иван всегда подмечал в себе, когда в небе врага не видел зенитных разрывов, когда знал, что рядом фашистские истребители, но не мог их найти. Будто человек с завязанными глазами, которому приказано идти по дороге, где ямы да колья. Никто не знает средства избавления от страха, только привычка снижает остроту его ощущения.
Сохатый услышал доклад Пушкарева о выполнении первого разворота и сильном обледенении. Примерно через минуту в наушниках вновь послышался голос капитана:
― Выполняю второй разворот. Наверное, началось обледенение двигателей, падает их тяга и растет температура выходящих газов.
― Пушкарев, ― голос руководителя полетов. ― Уходи срочно вверх!
― Поздно, обороты двигателей не увеличиваются. Буду тянуть как есть, постараюсь зайти на посадку.
Сохатый понял трагизм создающейся ситуации, но ничем не мог помочь летчику, да и не имел права вмешиваться сейчас в диалог двоих. Чувство беспомощности стороннего наблюдателя было тягостным, на сердце накапливалась тревога: может не хватить Пушкареву работоспособности двигателей: если появился на входных воздушных сетках лед, то он будет нарастать с ускорением и безостановочно.
Минуты через три опять послышался взволнованно звенящий голос летчика:
― Остановились двигатели. Нахожусь перед третьим разворотом. Под нами должен быть лес. Сажусь.
― Запрещаю садиться, катапультируйтесь!
Ответа на приказ не последовало…
Сохатый вылез из кабины с мыслью, что опытный летчик не прыгал только потому, что была мала высота полета ― не обеспечивала раскрытие и наполнение парашютов воздухом. У Пушкарева осталась лишь надежда на благополучную посадку ― один счастливый фант из тысячи.
* * *
Подъехал командир, руководивший полетами:
― Что вы, Сохатый, скажете о погоде?
― Снег и обледенение в облаках подтверждаю. Видимость под облаками из кабины чуть больше километра. Дождь и снег мешают.
― У вас же двигатели не остановились?
― Во-первых, я меньше по времени находился в облаках, во-вторых, снижаясь, шел на пониженных оборотах. И у Пушкарева двигатели работали в пределах нормы, пока он не полетел на повторный заход. Вы же знаете, что в нижней кромке обледенение более интенсивное.
― Ну, это уже теория… Чтобы хорошо летать, надо учиться лететь мыслью впереди самолета…
― Если я правильно понял вас, товарищ полковник, вы уже обвиняете тех, чьей судьбы еще не знаете.
― Я в твоих поучениях, подполковник, не нуждаюсь… Придется каждому из вас рапорт о полете писать. Небось из центра приедут разбираться.
― Рапорт не убежит. Напишу… Хотелось бы с вами на место поехать. Хоть и печальная, но наука…
― Нечего вам там делать. Чего доброго, будете потом бояться летать.
Сохатый грустно улыбнулся.
― Мне можно и посмотреть, товарищ полковник. Дух летный у меня уже не пошатнется. К сожалению, я столько повидал на войне…
* * *
Посередине фойе офицерского клуба, на столах, задрапированных красной материей, стояли три наглухо закрытых гроба с приставленными к ним фотографиями. Они располагались так, как летали погибшие: слева ― штурман, в центре ― летчик и рядом с ним ― стрелок-радист.
Сохатый стоял в почетном карауле, устремив взгляд на дальнюю стену фойе, по которой летел в лазурную даль большой силуэт реактивного бомбардировщика. Его полет над залом, наполненным печалью и горем, заставил Ивана подумать, что на земле и на воде все имеет начало и все имеет конец. Лишь прекрасное и суровое небо вечно в своей бесконечности, и, видимо, у летчиков с небом никогда не будет мира, если даже на земле не будет войны… И тут его мысль как бы споткнулась: вспомнились похороны Сережи Терпилова. Сережа пролетал у него ведомым полвойны и погиб от снаряда врага в последний день. Пушкарев помог освоить новую машину и погиб от злой непогоды в последний их совместный полет. Погиб так же, как Терпилов, когда уже оставалось только отпраздновать победу…