То, что мы стали частью двора во всей его социальной пестроте, кажется, определило и то, что наша ранняя юность была более открыта разным сторонам бытия, чем у наших детских приятельниц, на всю жизнь сохранивших свой замкнутый кружок. Мы не боялись двора, потому что нас, в отличие от моих прежних подруг, было все-таки трое. Имело значение и то, что у нас был брат, смело разделявший дворовые развлечения мальчишек и тем самым оберегавший нас от обид с их стороны. Но тут сыграла роль и наша мама с ее общительностью и умением поддерживать отношения с самыми разными людьми. Стоило нам начать гулять во дворе, и она тут же разделила с нами его интересы. В общем наш двор постепенно стал частью родного дома для нас. Впрочем, в большей степени это касалось младших — брата и сестры. Двор сыграл свою роль и в будущем увлечении нашего брата всяческой «физкультурой»: футболом, упражнениями на турнике, устроенном как раз напротив наших окон. Я же все-таки не стала до конца непременной частью дворовой жизни, мне все больше нужны были книжные впечатления и порожденные ими фантазии.
В 80-е годы в светлой церкви где-то в Сокольниках у гроба мужа нашей университетской приятельницы я в последний раз встретилась с Вавочкой Петровской, ровесницей, соседкой по переулку и подругой самых ранних лет. В ее оживленном лице все еще сохранились младенческие приметы: льняные волосы, прозрачные глаза цвета незабудок и румянец, больше всего напоминавший мне малиновый кисель, просвечивающий сквозь залившее его молоко. Само сравнение — из той давней, детской жизни, даже не 30-х годов, а 20-х, когда нас еще кормили киселями и молоком. Вероятно, в 80-е годы и Вавочкины краски уже поблекли, но то, что они видятся прежними, говорит об их продолжительной стойкости. Несмотря на печальную церемонию панихиды, по всем правилам, с прекрасным певчим хором, Вавочка, отведя меня чуть в сторону, там же в церкви, улыбаясь, напомнила мне, как под теплым майским дождиком мы ходили с ней по Кружку, укрываясь одним большим черным зонтиком, утыканным изнутри пахучими и влажными тополевыми ветками. Я рассказывала ей «Отверженных», еще не дочитанных мною до конца. Я любила тогда передавать слушателям о том, что прочитала, или вслух сочинять что-то свое. В тот раз, по словам Вавочки, я свое повествование закончила так: «И тогда Фантина стала падшей женщиной. Я, правда, не поняла, что это такое, но я сегодня спрошу у мамы, а завтра подробно тебе расскажу».
Тогда, в церкви, произошел последний разговор с Вавочкой Петровской. Через год я стояла у ее гроба. Лицо в гробу было белым-белым, и я отчетливо слышала слова, произнесенные ее голосом: «Я спрошу сегодня у мамы…»
10
Трудно переоценить роль нашей матери в формировании наших личностей именно в начале тридцатых годов. Вероятно, сильнее всего ее влияние сказалось на мне как на старшей. Леля, прожившая вместе с мамой до конца ее дней, ощущала его гораздо слабее: слишком мала была в те годы. А годы были особенные — годы духовного выбора. Еще одного выбора. Мама выбрала тогда для себя такой путь: воспитывать нас в духе гуманности и демократии в противовес тому, что творилось кругом. Я всегда думала, что не она выбрала тогда эту дорогу, а все получилось само собой. Но какая-то доля целенаправленности в ее поведении была. Уже в глубокой старости она однажды при мне вспоминала, как в 1920 году, когда образовалась Польша как самостоятельное государство, уезжавший на родину молодой поляк, знакомый по Смоленску, говорил «девочкам Краевским» — маме и ее сестрам: «А вам здесь остается одно: делайте то, что делали польские женщины в тяжелые времена — учите будущих своих детей родному языку, родной истории и литературе. Это сделает их людьми и спасет страну».
Уйдя со службы, мама несмотря на тяжелый быт действительно «взялась за нас». Прежде всего она начала бороться с моей безграмотностью, диктуя мне без устали и без пощады тексты и жестоко выговаривая за ошибки. Не знаю, был ли то самый лучший метод обучения, особенно тогда, когда она мне диктовала почему-то из «Синей птицы» Метерлинка. Но книг, как и всего, было мало, а я по крайней мере много писала и учиться действительно стала лучше. То было днем. А вечерами, до прихода отца со службы, она усаживала нас троих, хотим мы того или не хотим, на «дворянскую скамеечку» за стол, клала рядом с собой Ключевского и, заглядывая иногда в книгу, рассказывала нам о Рюрике, Олеге и Ольге, о вятичах и кривичах, о Господине Великом Новгороде, об Иване Грозном и Петре Великом. Я в девять, а Алеша в шесть лет могли перечислить по порядку всех Киевских и Московских князей и всех русских царей, включая путанный XVIII век (сейчас, боюсь, не смогу). К всегдашнему чтению вслух Пушкина, Толстого, Гоголя, Тургенева теперь прибавился Алексей Константинович Толстой — дедушка Михаил Николаевич отдал нам свои два тома, оставив себе третий — лирику. Мы с Алешей выучили тогда наизусть все баллады, да и «Посадника» знали хорошо. А вскоре я уже сама прочитала «Князя Серебряного». Вот тогда-то и родились мои ярко выраженные русофильские настроения. В противовес холодному и уже полностью казенному «интернационализму», все еще проповедовавшемуся в школе, в противовес Вере Инбер, Николаю Тихонову и «Смерти пионерки» Багрицкого, дома мы почитали Алексея Толстого и эстетизировали в своем воображении русское прошлое. Я теперь шила на своих кукол сарафаны и кокошники, кафтаны и «сафьяновые» сапоги, и с помощью переодетых кукол мы разыграли сцены из «Князя Серебряного» — только неизменно со счастливым концом. Как уж это у нас получалось, не помню, но в нашу поэтику казни и пытки не входили.
А к дням рождений мы старательно готовили целые спектакли. В присутствии гостей-родственников Алеша и вечный наш друг Андрей Турков изображали дуэль Пушкина с Дантесом под декламацию лермонтовского «На смерь поэта». Или мальчики разыгрывали пушкинского «Узника»: Андрей томился в темнице, а Алеша махал крылом в качестве молодого орла. Смех взрослых зрителей мы воспринимали как восторг одобрения. Но с особенным увлечением мы готовились к представлению сцен из «Мертвой царевны» Пушкина. Андрей был царевичем Елисеем, а Алеша поочередно месяцем, солнцем и ветром. Я же, хотя и была жарким участником подготовки спектакля, особенно по части изготовления костюмов, стеснялась и слово при взрослых вымолвить. Я отыгрывалась, когда взрослых не было, импровизируя перед остальными детьми выдуманные мною романтические сцены из рыцарских времен в накинутой на плечи в виде развевающегося плаща бабушкиной шали с фиолетовыми розами. И подумать только! В той карточной скудости вдруг появилась в продаже цветная глянцевая бумага. Большие яркие листы ее предназначались для обертывания школьных тетрадей, как требовала того учительница: по каждому предмету — в свой цвет. Я же урывала из нее на короны и прочие декорации.