1 апреля
Две недели тому назад познакомился я с родственницами, довольно дальними, с которыми бы можно было даже законно сблизиться священными узами: с девицами Бакуниными7. Числом их шесть сестриц, очень милые, кажется, к тому же и певицы, и плясавицы8, но всё это никак не манит меня к супружеской жизни. Отец их – препочтенный и преобразованный старик, которого я очень полюбил; и хозяйка, настоящая-то родственница наша, – прелюбезная женщина, которая меня обласкала, как истинно родного.
Шесть месяцев, что я живу в одиночестве здесь, прошли так быстро, что я их не заметил. Ежедневный надзор за хозяйством оставлял мне мало времени для других занятий, а еще менее – для жизни умственной с самим собою. Физическая деятельность и отдых после оной сменялись только разъездами к почтенной моей родне.
Заехав однажды, в Троицын день, в Тверской уезд, в дом Ушаковых (они родня моей родне, а у сына их я служил три года в эскадроне)9, нашел я там, кроме трех премиленьких девочек (хозяйка дома – одна, а две – мои здешние соседки Ермолаевы), очень приятное общество и молодежь нынешнего и прошлого века, так что три дня, которые там я провел, кажутся мне теперь столь приятными, как редко я их проводил. С Ермолаевыми я врал и нежничал, а с одним юношею-поэтом, князем Козловским, твердил стихи Языкова; это первого встречаю человека, который, не знав Языкова, знал бы наизусть столько же стихов, сколько и я их знаю. Чего же мне нужно более? Потом я встречался опять с некоторыми из лиц, там бывших: с двумя темно-русыми сестрицами Ермолаевыми, но всё мне не казалось столь приятным их общество, как в первый раз это было. Они пленяли меня в разных видах и уборах и песнями, и плясками, но очарование новизны исчезло, точно так и надежды на быстрые успехи, которые всегда сначала мне льстят…
Чтение меня это время так избаловало, что я не берусь приняться и за хозяйственное писание, еще менее – за какое-либо другое. Сначала прочел я пресловутую “Историю Русского народа” (4 части), сочиняемую Полевым, и нашел ее лучше, чем ожидал оную найти. Он, по крайней мере, понимает, как история должна писаться, и делает по силам: на Карамзина он нападает с пристрастием иногда, но вообще бывает более правым в своем мнении об нем. Взгляд его на разные эпохи русской истории вернее его предшественников, и некоторые лица оной являются у него в совершенно новом виде, чем у прежних историков. Везде видно, что он учился и трудился по новым германским образцам, кои так далеко подвинули вперед науку дееписания10.
Потом прочел я две книги нового журнала “Библиотека для чтения”, сотрудниками коего суть все наши литературные знаменитости от Пушкина до Полевого. Главные его редакторы – Греч и Сенковский; последний, однако, удалился от издания и вошел в ряды простых сотрудников11.
Новые приятели мои – Ермолаевы – снабжают меня и книгами; последняя, которую они мне дали и я теперь только прочел, а именно “Résignée” par G. Drouineau11а, есть что-то “неохристианское” (и выражение-то мне непонятно), чего я никак не понимаю. Автор старается доказать лицами, у него действующими, во-первых, превосходство своего неохристианского исповедания, потом – ничтожность и пустоту материализма и рационализма, проповедуя, что вне веры нет спасения и жизни в этом мире. Этот господин сперва доказывает весьма многословно и высокопарно существование Божие, в чем, однако, еще никто, кажется, и не сомневается. Но от существования Божия до христианства, и особенно до неохристианства, еще весьма далеко. Читая эту книгу, я невольно почувствовал желание отдать отчет самому себе в своих понятиях о сем предмете и должен сознаться, что нашел в себе одно только сомнение, или чистый скептицизм, или неверие и сомнение во всём, что относится к религиозным понятиям, к так называемым обязанностям человека к Божеству. Что же касается до взаимных обязанностей людей, одного человека к другому, и до общественных, то дело другое: тут всё положительно и сомнений нет. Любить другого, как самого себя или еще более, как христианство гласит, есть идеал высокий; но не делать другому того, чего не желаешь самому себе, – возможно не всякому.
Вот чрез два года, откинув лень, эту постоянную мою слабость, от которой ни лета́, ни убеждение не исправляют, вздумалось мне взяться за перо, чтобы отметить эти минуты жизни моей. Следовало бы сперва сделать очерк самого себя и прибавить, в чем я думаю, что изменился с того времени, как письменно не излагал отчетов о самом себе. Но я не живописец и едва ли буду уметь то сделать; по крайней мере до этого времени мне никогда не удавались портреты. Постараюсь, однако, надо же испытать свои силы.
Начну с тела: состояние его важнее, чем многие думают. Эти два года был я совершенно здоров; довольно однообразная, воздержная жизнь, свежий воздух, здоровый климат и телесная деятельность, сопряженная с надзором за хозяйством, предохранили меня от всяких болезней. Вот всё, кажется, что можно сказать о бренном теле. Успехов от развития его сил в эти лета и в нашем образе жизни почти нет: всё поглощают умственные занятия. Разве назвать успехом то, что, будучи прошлое лето в Петербурге, я взял несколько уроков в танцовании и теперь, танцуя без усталости, заслуживаю часто похвалу хозяек дома, нуждающихся в неутомимых плясунах.
После телесных следует, разумеется, заметить умственные перемены (успехами едва ли можно назвать): они незначительны. Кажется, опыт этих двух лет только развил и подтвердил во мне начала, уже существовавшие, признанные мною. По образу жизни – новых познаний приобрел я только несколько практических, относящихся к главному занятию моему. От других я совершенно отлучился – более от лени, чем по другой какой-либо причине. Поэтому я стал еще реальнее прежнего и вовремя почти оставил идеализм, с которого прежде всё начинал. Это господствующее направление заметно и в нравственном состоянии моем. Страсти мои вещественны: я не увлекаюсь надеждами славы, ни даже честолюбия. Я почти ограничиваюсь минутным успехом. Женщины – всё еще главный и почти единственный двигатель души моей, а может быть, и чувственности. Богатство не занимает меня, и жажда его не возрастет во мне до страсти. Если бы я мог пристраститься еще, то это – к азартным играм: они довольно сильно действуют на меня. Пушкин справедливо говорил мне однажды, что страсть к игре есть самая сильная из страстей1. Уединенная, одинокая, ни от кого не зависящая жизнь, привычка всегда повелевать ими, иногда вредное влияние на наш нрав делает его самовластным, нетерпеливым, вспыльчивым. Трудно мне будет избегнуть от этого влияния, особенно с моим запасом самосознания. Меня обвиняют в слишком высоком мнении те (женщины – с мужчинами я мало рассуждаю), с которыми я иногда разговорюсь, потому что, говоря о себе, я выставляю себя таким, иногда до бессмыслия; они верят на слово и по нём составляют себе обо мне понятие. Увы, кто лучше меня знает, как мало во мне дельного! Что в других я его тоже немного встречаю, не есть причина себя высоко ценить. Таким ли бы я желал быть, каким я себя чувствую! Большой недостаток твердости в исполнении воли я постоянно вижу в себе и мало замечаю успеха, так что мне гораздо лучше бы было следовать минутному впечатлению, не вдаваясь в рассуждения: совсем наоборот, чем советуют другим людям, у которых страсти берут верх над рассудком.