Очередь теперь сердечным ощущениям. Иные утверждают, что я решительно не способен стал к ним, а может – и был; это мне трудно определить. Я ценю любовь самоотвержением и по степени его определяю и ту. Таким образом, сколько собственного блага, удовольствий, спокойствия, труда, наконец лишений я в силах принести за тех, кого люблю, можно только узнать по опыту. Убежденный в необходимости пожертвования, я думаю, что буду способен к нему.
Занятия мои ограничивались одним распоряжением хозяйства моего. Успехи в них не соответственны ожиданиям, какие следовало бы иметь. И причины тому ясны: это лень и слабость характера. Знания в деле достаточны бы были, но исполнение недостаточно. Особенно нынешний год понес я убытки значительные от беспечности и нерадения. Я искренне убежден в этих моих недостатках и проступках, которые ежедневно я чувствую, но, увы, мало исправляюсь! Я читаю больше, чем следовало бы, романов и журналов, потом всё, что выходит из печати по части главного предмета моих занятий, но не довольно его изучаю.
На выборах дворянских нынешнего года взял я на себя обязанность непременного члена губернской комиссии народного продовольствия – место, которое не требовало много занятий, но в 14-тиклассной табели наших чинов занимало шестое место, то есть в чине полковника или коллежского советника. Я то сделал, чтобы показать, что я не чуждаюсь ни светской, ни служебной черни2. И я не сожалею о том, тем более что через месяц потом этой должности, бывшей без жалования, назначен был соответственный чину 1500 рублевый оклад жалованья. Этот случай можно мне назвать счастливым, точно так и всё начало моей дворянской службы. После трехлетия меня в ней можно будет выбирать только в высшие должности – предводителя и тому подобные.
Занятия по этой моей должности почти ничтожны и не требуют постоянного присутствия в губернском городе. Прежде службы моей познакомился я в Твери со всеми властвующими. Губернатор – граф Толстой Александр Петрович, сын генерала от инфантерии Петра Александровича Толстого, человек очень достойный и благонамеренный, с познаниями, приобретенными в путешествиях, в службе военной, – был флигель-адъютантом, из высшей аристократии, с обращением человека светского и образованного, к тому же очень простой и добрый; с первого знакомства через Александра Михайловича Бакунина был чрезвычайно любезен со мною. Губернский предводитель Алексей Маркович Полторацкий был приятелем отца моего и припомнил даже, что был мне крестным отцом, чего я до сего времени и не подозревал, точно так же всегда был ко мне очень хорош. Эти связи поставили меня тотчас на первую степень тверского общества и много содействовали успеху моему и на выборах. При баллотировке положило дворянство мне 160 белых и 20 с чем-то, если не ошибаюсь, черных шаров. Всего лестнее было для меня здесь слышать общий голос похвалы деду моему Ивану Петровичу и отцу моему. Память добродетелей первого и любезных качеств другого всё еще свежа в тех, которые их знали. Несколько раз я слышал вопрос: “Какой это Вульф?” – “Сын Николая Ивановича”. – “О, так ему надо положить белый шар!”
Со времени моего приезда сюда я ездил два раза к матери в Псковскую губернию и по пути заезжал в Петербург3. Кроме того, в 1835 году я был летом там же по делам опекунского совета и в феврале этого года прожил две недели по той же причине в Москве. Эти поездки и кратковременное пребывание в столицах замечательны только для меня тем, что ввели в значительные издержки, но пользы и, следовательно, удовольствия мало мне принесли. Прошлое лето, будучи в Петербурге, видел я впервые в толпе других не пользующихся никаким преимуществом зрителей знаменитый петергофский праздник 1-го июля4 с его великолепным освещением сада и с десятками тысяч народу всех состояний, толпящимися в его аллеях. Видел я и царскую фамилию с блестящею атмосферою двора, но это всё в дали такой, что должно бы было казаться мне удивительно любопытным, занимательным и прекрасным, почему я об этом и ни слова, кроме одной похвалы толпе, которую я всегда тоже люблю, где бы то ни было – в церкви, на бале или на гулянье, особенно если она оживлена хоть и не общим удовольствием, по крайней мере, общим любопытством. Такого же рода удовольствием пользовался я на публичных маскарадах в доме Энгельгардта в том же году на масленой неделе: та же масса людей, но только теснее сжатая и, следственно, более оживленная.
На московский свет я только успел взглянуть мельком, и то во время Великого поста, следственно, не в минуту полной жизни. Был я и в известном собрании московского дворянства, которое точно лучше и блистательнее всех других, какие я видал.
Там я неожиданно обрадован был встречею с несколькими старыми, десятилетними знакомцами: с Шепелевым, моим академическим приятелем, который вместе с Языковым был из соотечественников моих единственным задушевным моим приятелем; потом с братом Языкова, Александром Михайловичем, которого я знавал в Петербурге. Он, кажется, порадовался мне искренно, написав об встрече со мною тотчас же к брату, так что вскоре после возвращения моего из Москвы я получил от Николая Михайловича письмо, меня чрезвычайно утешившее: я думал, что он забыл про то, что я его так люблю. После получил я другое в ответ на мое, но странное дело, он опять замолчал. Недавно, в октябре, я спрашивал снова его о причине, но еще не получил ответа. Говоря о Москве, нельзя умолчать о первой ее красе – о девицах; искони ими она богата и славится. Одну из этих пресловутых (Екатерина Николаевна Ушакова), знакомую мне понаслышке много уже лет по дружбе с Пушкиным, Александром5. Этот тип московских девушек был со мною чрезвычайно любезен так, как будто бы мы уже знали друг друга с тех пор, как друг о друге слышали; обо мне, однако, слухи дошли до нее, вероятно, не так давно, как я об ней слыхал. Вот всё почти, что на этот раз осталось в памяти моей об Белокаменной.
Кроме хозяйства, мои занятия заключаются в чтении. Эти дни в руках у меня было несколько нумеров “Revue de deux mondes”1 прошлых месяцев. Кроме литературных статей в нем много и политических, очень хорошо писанных. Первые, разумеется, как и во всех нынешних повременных изданиях, все повести лучших французских писателей, и читаешь их всегда с удовольствием. Читал я эти дни также собрание повестей в пользу Смирдина, изданных под заглавием “Русской беседы”2. Русские писатели хотели этою “Беседой” вознаградить Смирдина за то, что он разорился из приязни и самоотвержения к русской литературе: такую нелепость он напечатал при объявлении об издании “Беседы”. И нельзя сказать, чтобы господа писатели наши оказались щедрыми в этом случае. Первый том вышел ниже посредственности, так что “Отечественные записки” не нашли в нем ничего похвалить лучшего, кроме басни, чьей же? – Бориса Федорова!3 Второй том немного лучше: там хоть и не встретишь также ни одной из наших знаменитостей, но по крайней мере из патриотизма, более самоотверженного, чем все издания Смирдина, можно прочитать повести Основьяненка и Соллогуба. Третий, надеяться можно, будет еще лучше4. Надо заметить, что книгопродавцы наши ведут свои дела очень плохо. Хотя книги у нас и дороже, чем где-либо, а главные торговцы ими все разоряются. Все, которые из них брались за издание книг, обанкрутились: Плюшар с своим “Энциклопедическим лексиконом” и роскошными иллюстрированными изданиями, московский член разных ученых обществ Ширяев – своими хозяйственными и общеполезными изданиями дошел до того, что после смерти его в прошлом году книжная лавка его также закрылась; наконец Смирдин, издавший на несколько миллионов сочинений русских классических писателей, тем самым расстроил совершенно свои дела, как сами писатели то публично объяснили. Такому общему несчастью этих книгопродавцев, однако же, причиною не книги, не писатели наши, а просто их собственная безграмотность. Трудно поверить, в какой запутанности и безотчетности были их дела! У Ширяева, например, не было каталога, по которому можно бы было отыскать книгу, за год у него же перед тем вышедшую! Лажечников, наш знаменитый романист и сосед по Старицкому уезду5, рассказывал, что он однажды с Смирдиным несколько месяцев не мог рассчитаться, чтобы только узнать, кто из них кому должен! И ни с ним одним это случалось. После таких примеров можно себе представить порядок в делах этих торговцев и как шли их обороты. Покуда торговали они книгами, как в Гостином дворе торгуют московскими ситцами, дела были у них хороши; но как скоро обороты от успеха стали у них обширнее, взялись за издание книг, то по совершенной безграмотности своей они должны были разориться, особенно когда сами писатели и преимущественно журналисты наши воспользовались этим. Булгарин своею “Россией” подорвал Плюшара, Сенковский за редакцию “Библиотеки для чтения” тоже со Смирдина брал столько, что тому немного от нее оставалось. Эти господа составили себе большое состояние, а книгопродавцы разорилися.