Мы тоже поем новые мамины песни. Особенно удаются они Алеше. Взрослые гости забавляются, когда наш брат поет с «маминым» чувством:
Как мне забыть эту боль и страданье,
Как мне забыть эти муки мои?
Трепет сердечный, восторг ожиданья,
Вот что наделали песни твои!
И гости у мамы теперь другие, чем раньше. Они заходят к нам днем, когда папы нет дома, «к обеду». К нашему скудному обеду. У нас в доме неизменно исполняется закон нерасчетливого гостеприимства. Кормят тем, что уже есть, но всех, кто ни зайдет. Даже в ущерб маленькой болезненной Лёле. Даже в ущерб бедному ужину отца.
К маме теперь заходят какие-то странные типы. Их называют «бывшие». Они разные, но их объединяет непременное сочетание изысканной интеллигентности речи, кажущейся нам смешной и манерной, и обтрепанность одежды. Увы, я забыла их имена, почти забыла, постаралась забыть, инстинктивно угадывая в них вестников иной, закрытой от нас маминой жизни.
Впрочем, почему же закрытой? Мы, конечно, не бываем там, где по вечерам пропадает мама. Но она любит нам рассказывать и рассказывает живописно, как собираются на Зубовском бульваре у Наталии Алексеевны эти самые «бывшие». Один учился в Пажеском корпусе, другой начинал жизнь в гвардии и чудом уцелел. Все они примерно мамины ровесники, все не доучились — не успели до революции, не участвовали в белом движении — тоже не успели по возрасту. Все бедны, занимают какие-то маленькие канцелярские должности, ютятся в каморках, иронически вспоминают нереальное прошлое с поместьями и боннами. И забываются вот в таких скудных вечеринках с водочкой и колбаской «среди своих», где так восхитительно поет «старуха Ланская». Мы постоянно слышим от мамы о графине Ланской, неграмотной цыганке, некогда пленившей своими песнями блестящего офицера Ланского, женившегося на ней. Теперь она доживает вместе с сыном на Смоленском бульваре № 24. «Ах, если бы вы видели, как бесподобно пляшет Сережа Ланской! — рассказывает нам мама, делая руками какие-то неуловимые, „цыганские“ движения. — Как он пляшет! Старуха играет на гитаре, а он пляшет. И не скажешь, что бывший офицер. Настоящий таборный цыган. Когда он входит в раж, он даже сапоги скидывает. „Подождите, maman“, — говорит он и тут же разматывает портянки, чтобы кончить пляску босиком. „По-нашему“, — говорит он. Настоящий цыган. А соседи снизу уже стучат щеткой в потолок, им, видите ли, шум мешает». Мама упоена вечерними впечатлениями и рассказывает о них нам, детям, подробно и, как всегда, артистично. Не упоминает она только одного имени. Его мы пока не знаем.
Из старых знакомых у нас теперь бывали запросто только Лёля Видонова и Лёля Капеллер. Редкие же «званые» вечера происходили с участием новых маминых друзей. Отчетливо из них помню только Сашу и Катю Ковалевских, молодую супружескую пару, бедную и жалкую. Взрослые о них говорили: «Знаете, Саша учился в Пажеском корпусе вместе с Тухачевским. И тот и сейчас поддерживает с ним отношения. Удивительно!» Сашу и Катю Ковалевских расстреляли вслед за их знатным другом. Я узнала об их судьбе из шепота взрослых.
Уже в 80-е годы я осторожно спросила маму: а были ли у них с нашим отцом политические расхождения и не сыграли ли они роли в их разрыве? Мама ответила скупо и неоткровенно: «В начале 30-х — не было, а потом мы перестали говорить о таких вещах». Не мне бы она это рассказывала. Мама-то никогда не переставала говорить о «таких вещах». Она обо всем говорила громко, почти открыто и очень неосторожно. Нас остерегала, а сама, кажется, ничего не боялась. И как Бог ее уберег? Папа же все больше замыкался в себе.
Теперь-то я уверена, что появление в нашем доме маминых новых знакомых как-то косвенно связано с общими событиями 30-х годов, с маминым к ним отношением. Папа молча ему сопротивлялся, не имея убедительных аргументов в защиту происходящего, но и не разделял маминого пылкого и резкого неприятия его. Хотя у самой мамы, в отличие от ее сестер, никогда не было ни аристократических претензий, ни почтения к громким дворянским фамилиям. Она и эту сторону российского прошлого и своего происхождения воспринимала прежде всего артистически. Она упивалась любыми пестрыми красками, она иронически обыгрывала любую яркую характерность. Как с удовольствием воспроизводила она речь смоленских или владимирских баб, так же со смаком она передразнивала изысканные и смешные в нашем грубом быту интонации какого-нибудь ее обтрепанного гостя. Вот она пригрела его участием и накормила, чем смогла, он вышел 20 В наших переулках за дверь, чтобы исчезнуть в своем призрачном бытии, а мама тут же со смехом воспроизводит его речь, напоминающую речь качаловского барона из горьковского «На дне».
Надо сказать, что никаких политических разговоров именно с этими «бывшими» у нас в доме не велось. Они-то как раз были самыми аполитичными. Испуганные и униженные в ранней молодости, они целиком ушли в борьбу за нищенское выживание и в самоиронию, словно всё еще не могли поверить, что это им, именно им, уготовлена и до самого конца уготовлена такая жалкая участь. Политические дискуссии, например восхваление Столыпинских реформ в противовес коллективизации, мама скорее могла начать с соседями по квартире, со случайными собеседниками в переулке, а еще скорее с фанатически убежденной в идеях социализма комсомолкой Ириной Краевской (Пультей), всеми силами открещивающейся от своего дворянского происхождения и постепенно порывавшей с родственниками, невольно напоминавшими о нем. А вскоре мама продолжит подробные дискуссии с нами — ее подрастающими детьми и с нашими друзьями. А с папой? Этого я не знаю.
14
И снова в памяти всплывает лето — грустное, дождливое, несчастное лето 1935 года. Мы провели его в деревне Головково по Ленинградской железной дороге.
В Серебряном переулке, в квартире Краевских, появились новые жители, брат и сестра Сергеевы. Это наши тетя Лёля и дядя Ваня поменялись с ними комнатами, переехав в большие в Николопесковский переулок. Полина Васильевна была преподавателем ботаники в Московском университете. И она соблазнила нашу маму «подработать» летом: снять дачу в выбранном ими, ботаниками, месте и за плату собирать и сушить травы для пополнения университетского учебного гербария. С зимы мы все весело готовились к будущей деятельности. Мама оживленно описывала ее нам: так мы обычно летом просто гуляем и собираем букеты, а тут за то же самое нам будут платить деньги. Оказалось так да не так.
Деревня Головково с действующей тогда церковью располагалась в километре от платформы того же названия — это была следующая станция за Подсолнечной, теперешним Солнечногорском. Деревню обтекал чистый светлый ручей, кое-где запруженный, и мы с удивлением узнали, что этот ручей — исток довольно известной реки Истры. В то лето она разбухла от непрерывных дождей даже и в самых верховьях, и в сенокос быстрый поток уносил на себе копны сена, смывая его с лугов.