Странные то были сказки. Часто ночуя по разным домам, я наслушалась их всяких. Тёти-Маринины были самые диковинные. Хотя как раз диковинного-то в них и не имелось: ни волшебников и колдунов, ни ведьм и леших, ни королей и принцесс. Были там вроде обыкновенные люди, даже девчонки и мальчишки — такие, как я, Валька, наши соседи. Но как не совпадали они с нами! И дело вовсе не в том, что зачастую были иначе одеты — в какие-то неведомые нам сюртуки, камзолы, кринолины, украшенные таинственными галунами, фестонами, шлейфами. Нет, не в этом. Дело в том, что даже голые или в вечно неизменных лохмотьях, они не совпадали с нами категорически. Некие графы, дворецкие, скитальцы, изгнанники, отверженные — они, каждый на свой манер, но все и всё делали иначе: шествовали, вкушали, молвили, бросали взор — либо скорбный, либо восторженный. Но главное — в них, в отличие от нас, оказывалась, помимо обычной, видимой, ещё какая-то скрытая, тайная жизнь. В них постоянно происходило что-то значительное и замечательное. Они предавались мечтам, грезили, восторгались, гневались, презирали, сострадали, любили — нежно, страстно и вечно.
Многие из этих слов я слышала впервые и по большей части не понимала. Но они завораживали меня и неодолимо притягивали. Я как подарка ждала очередного маминого ночного дежурства и жадно слушала сказки тёти Марины. Она брала их в книгах, которые приносила с работы — из библиотеки. Что такое библиотека, я не знала. Но это точно был какой-то другой мир, который населяли совсем-совсем особые люди. Даже если они были по виду похожи на нас, то часто поступали странно, против всяких правил, удивляя и озадачивая.
Ну что, спрашивается, заставило тщедушного, слабосильного, к тому же больного Тёму идти тёмной ночью мимо кладбища, где — он знал — бродят покойники, а потом лезть в глубокий вонючий сгнивший колодец, чтобы вытащить кем-то сброшенную туда беспородную ничейную собачонку Жучку? Зачем ему это было нужно?
Почему весёлый пьяница-хохол бросается в бушующее море, чтобы спасти тонущего маленького негритёнка Максимку? А потом отдаёт тому всё: накопленные в долгом плавании деньги, свою бесценную бесшабашную свободу и любовь, в которую до того совсем не верил. И даже пить перестаёт, чтобы стать Максимке настоящим отцом.
Зачем слепой маленький Петрусь, имеющий всё и любимый всеми, — зачем он до обмороков изводит себя, сидя за роялем, пытаясь заставить музыку рассказать ему про мир, которого не видит? А после той же самой музыкой рассказывает людям о том, чего они, зрячие, в этом мире не разглядели.
Как мог сын судьи Валёк подружиться с детьми того, кого его отец когда-то судил? Зачем он тайно ходит к старой часовне, в развалинах которой живут его друзья? И как посмел принести туда умирающей маленькой Марусе куклу своей сестры? А главное — почему суровый отец-судья не наказал сына за это, а приласкал, чего он никогда до того не делал?
Однако с куклой ярче и прочнее у меня была связана другая тети-Маринина сказка. Её Валькина мама брала из толстой обшарпанной книги — не библиотечной, а собственной. Я даже радовалась, когда очередной библиотечной почему-то не оказывалось и тётя Марина брала в руки ту — тяжёлую, растрёпанную, без картинок. Книга уже сама знала, что нам из неё надо, и обычно сразу распахивалась на нужной странице. Я подтягивала коленки к самому подбородку, глубоко вдыхала, крепко зажмуривалась и замирала. Историю маленькой девочки со странным именем Козетта я знала почти наизусть. И всё же каждый раз слушала её с жутью в начале и восторгом — в конце.
Зажмуренными глазами я отчётливо видела бедную, плохо одетую, всеми обижаемую сироту. Как трёт она затоптанные полы, моет грязные башмаки хозяев и постояльцев, носит из далёкого ручья воду и поит лошадей. А потом ест объедки и, не раздеваясь, ложится спать на тряпьё в холодном тёмном коридоре, под лестницей. И засыпая, снова видит чудо, мимо которого проходит каждый день: освещённую витрину с огромной куклой в розовом платье, со стеклянными глазами и настоящими золотистыми волосами. Надо признаться, я тайно завидовала Козетте: она хоть видела то сказочное диво, мне же не довелось и этого. Всякий раз я тихонько плакала — одновременно от жалости к Козетте и к себе.
Однако слёзы мои быстро высыхали. В тот момент, когда в жуткий снежно-холодный и непроглядно-тёмный вечер ведро с водой в озябших руках Козетты вдруг становилось невесомым — его подхватывала сильная и добрая рука незнакомца. А потом, потом наступала минута торжества и восторга. Распахивалась дверь, и спрятавшаяся от злых хозяев Козетта видела вошедшего незнакомца с куклой (той самой куклой!) в руках. Он подавал это чудо в розовом платье ей и говорил: "Возьми, она твоя!" Не веря, что это не сон, Козетта робко протягивала из-под стола свои худые грязные ручонки, нерешительно принимала куклу и крепко прижимала к себе. А таинственный незнакомец брал девочку за руку и уводил навсегда из кошмара. В какую-то неизвестную, новую и обязательно счастливую жизнь…
Нет, в нашем городке такой куклы не было. Иначе мы бы об этом обязательно знали. Но была о ней легенда, которая бродила по домам и странным образом меняла свой исток, всплёскивая то там, то тут. Изменчивыми в ней были имена и место действия. Суть же оставалась незыблемой. Итак, Иван с Заречной (или Степан с Набережной, или Егор с Партизанской) возвращался домой с фронта по ранению в ногу (или в руку, или в голову). Вёз он домой из дальних неродных краёв своей дочке (или сестрёнке, или, случалось, даже молодой невесте) диковинную куклу (по описаниям — близняшку той, Козеттиной). А в том же вагоне ехала с матерью (или с бабушкой, или со старшей сестрой) слепая девочка. Имена и адреса были разными, а вот слепая девочка присутствовала неизменно. Не выдерживал солдат (или сержант, или лейтенант) и отдавал чудо-куклу той несчастной.
Так ни одна сказочная дива до нашего далёкого от фронта, маленького сибирского городка и не доехала. Жила только легенда о ней. Но нас она устраивала и очень грела. Это, выходит, куда уже дошли наши доблестные земляки — аж до тех неведомых земель, где водятся такие вот невиданные цацки! А раз уж дошли, значит всё — скоро и войне конец. И поедут они домой все-все, а не только списанные по ранению. А что не довёз Иван (или Степан, или Егор) эту красотку до дому — так и ладно, чего там. Мы-то к таким не приучены и без них проживём, а вот девочке той слепой хоть какая-то отрада. В общем, правильно поступил наш земляк, справедливо, по-доброму!
… Тётя Марина и Валька жили по сути вдвоём. Лена всё не приезжала, напоминала о себе лишь письмами. Вера же наведывалась изредка. Была она геологом и основную часть жизни проводила в каких-то неведомых нам экспедициях. Отсутствовала подолгу, так что дома уж начинали её забывать. Потом, бывало, нагрянет вдруг — обветренная, загорелая, в непривычных тогда для женщины брюках, сапогах, фуражке. "Гаврош наш явился!" — любовно говорила тётя Марина и велела нам с Валькой не шуметь, пока Вера спит. А спать та могла сутки и даже больше. Потом вставала, шла в баню, переодевалась в платье и ждала своих "бродяг". Когда те вваливались бесшабашной толпой, Вера встречала их так, будто не видела сто лет, не бродяжила вместе месяцами и не с ними рассталась всего лишь позавчера. Они усаживались в углу на половик и начинали свой очередной "сабантуйчик". Немножко пили (обычно делили на всех бутылку), много говорили, смеялись и пели под гитару. Лучше всех играла тётя Марина. Они с Верой были и главными певунами. Но всякий раз сильно досадовали, что нет с ними третьей их сестры, и обещали, что настоящее пение будет, когда та приедет.