Все представляется так подробно, все кажется так прозрачно, что сердце почему-то сжимается грустью…
И я, круглая невежда и, в сущности, слишком еще молодая, разбираю нескладные фразы величайших писателей и глупые измышления знаменитейших поэтов… А что касается газет и журналов — я просто не могу прочесть трех строк, не возмущаясь до глубины души. И не только из-за этого кухонного языка, но из-за идей их… ни слова правды! Все по сговору или оплачено!» (Запись от 12 августа 1884 года.)
Приговор. Стоящая перед бездной небытия выносит справедливый приговор окружающему ее миру. Глаза бы ее не глядели на эту комедию лжи и вздора, которая разыгрывается вокруг.
Бастьен приговорен к смерти, а его дворник будет жить. Почему-то она вечно ополчается против дворников и консьержек. Она, все понимающая, тоже приговорена: здоровье катастрофически ухудшается. Она часами спит средь бела дня. Наступает сентябрь и любая простуда может свалить ее с ног, а там какой-нибудь плеврит в шесть недель покончит с ней. Она записывает об этом в дневник, она как будто знает, что произойдет через два месяца, даже к гадалке ходить не надо. Очи отверзлись и у самой.
Двумя экипажами они с Жюлем Бастьен-Лепажем ездят греться на осеннем солнышке в Булонский лес. Им подносят горячий шоколад, суют грелки под ноги. Они полулежат рядом, укрытые пледами. Она берет его руку, прижимается к ладони щекой, он гладит ее по волосам. На обратном пути часто садятся в один экипаж. Болтают.
— Вы должны считать себя счастливой, — говорит он.
— Почему?
— Ни одна женщина не имела такого успеха, да еще в такое короткое время.
Она отмахивается — успех, разве это успех!
— Вас знают. Так и говорят: m-lle Башкирцева — и все знают вас. Настоящий успех! Да ведь вот — этого мало: подавай вам два Салона в год. Достигнуть, достигнуть, как можно скорее… Впрочем, это естественно — при таком честолюбии. Я сам прошел через это…
Через некоторое время он добавляет:
— Нас видят в одном экипаже. Славу Богу, я болен, а то бы сказали, что я пишу за вас картины.
— Уже говорили! — добавляет его брат, который не расстается с ним ни на минуту и сопровождает его повсюду.
— Но не в печати, по крайней мере…
— Это еще не доставало!
Что еще она записывает в дневник после последней поездки в Булонский лес, мы никогда не узнаем, несколько страниц из дневника вырваны, о чем она поведала перед смертью, пока еще могла писать, в чем призналась, навсегда останется для нас тайной.
Бастьен-Лепажу становится день ото дня — все хуже. Он уходит от них и очень страдает. Она не понимает, любит ли его, скорее просто сочувствует, как такая же обреченная. Но боль своя притупляет и сочувствие к чужой боли, она вдруг понимает, что он умирает, а ей все равно. Все кончено.
«Все кончено. В 1885 году меня похоронят». (Запись от 1 октября 1884 года.)
На самом деле жить ей осталось жить всего месяц.
У нее все время лихорадка. Истощающие ежедневные лихорадки. Слабость. Она уже не может выходить, не может работать. Она сидит в зале, то в кресле, то на диване. Дина читает ей романы.
Эмиль Бастьен-Лепаж на руках приносит в их гостиную брата Жюля. Тот сидит в кресле напротив нее: она укутана массой кружев, плюша. Все белое, только разных оттенков.
У Бастьен-Лепажа глаза расширяются от удовольствия.
— О, если бы я мог писать!
Потом ему становится дурно. Мария не может помочь, она не в силах встать. Заботится о нем Дина и она часто видит, как Дина гладит волосы Жюля.
20 октября 1884 года она в последний раз делает запись в своем дневнике о Жюле:
«Какое несчастье! А ведь сколько консьержек чувствуют себя прекрасно! Эмиль — превосходный брат…»
Наша прогрессивная переводчица не может естественно перевести дословно слова Башкирцевой, политкорректность, как мы видим, началась не сегодня; такое отношение к рабочему люду не красит Башкирцеву и его надо подкорректировать. Даже перед лицом смерти идут социально-политические игры:
«Один раз в кресле ему сделалось дурно… А разные бездельники преспокойно здравствуют… Эмиль — превосходный брат. Он сносит и втаскивает Жюля на своих плечах на их третий этаж. Дина оказывает мне такую же преданность. Вот уже два дня, как постель моя в большой гостиной, но она разгорожена ширмами, табуретами, роялем, так что совсем незаметно… Мне слишком трудно подниматься по лестнице…»
Это конец. Последняя запись дневника: «Мне трудно подниматься по лестнице». Лестница не в подъезде, а внутри квартиры: ее комната и мастерская находились во втором этаже.
Начинаются кровотечения. Но когда становится полегче, она еще пытается лепить. Напрасно, ничего не получается, нет сил. Слезы почти безостановочно катятся по ее щекам. Она плачет о том, что ничего не успела.
За пять дней до смерти она вспоминает о Мопассане. Просит принести его книги. Не зря она думает о нем, вероятно, мысль о нем — это часть тех планов, что не свершились.
Еще она просит принести книги д’Оревильи, того самого, что написал о Джордже Браммелле и о дендизме. Что именно из его повестей она захотела перечитать: «Прекрасную любовь Дон-Жуана», «Обед безбожников» или «Месть женщины»? Во всяком случае, и Мопассан, и денди д’Оревильи — фигуры знаковые, с последним начиналась череда влюбленностей, мы вспоминали этого писателя и денди в связи с именем герцога Гамильтона, с первым, Ги де Мопассаном, эта эпоха закончилась. Жюль Бастьен-Лепаж как бы не в счет, он свой, он почти уже умер, с ним не надо прощаться, с ним скорая встреча на небесах.
Говорят, что за два дня до кончины к ней вернулся ангельский голос и она что-то смогла пропеть.
30 октября к ней в последний раз приходят оставшиеся верными друзьями до конца Родольф Жулиан и Божидар Карагеоргович, который потом в 1904 году расскажет об этом в газете «Ревю».
В четыре часа утра 31 октября начал рычать ее верный Коко, родные собрались у ее постели, она вздохнула просыпаясь, приподнялась и по ее щекам пробежали две крупные слезы, после чего она бездыханно упала на подушку.
Ее хоронят на кладбище в Пасси. Траурный белоснежный кортеж двигается по улице Дарю к русской церкви, где ее будут отпевать. Белые лошади, белые попоны на лошадях, белые ливреи на слугах, белый гроб, обитый белым бархатом и усыпанный белыми цветами. Она не изменила своему стилю, возможно, сама дала последние распоряжения. Хоронят ребенка, светскую девушку, молодую художницу, чтобы тотчас же воскресить ее в легенде. В легенде все приблизительно, что-то правда, а что-то нет. На следующий день после смерти о ней пишет «Фигаро» — газета светских сплетен, начиная эту легенду создавать: