Не удивительно, что обед, начавшийся под переросшей крышу березой, кончался под ней же, но уже завтраком, который отец именовал черствыми именинами и любил еще больше.
В этот дом гостей приезжало еще больше, чем в предыдущие. Оно и понятно: Лонг-Айленд считается роскошью. Летом – сто шагов до моря, но в сезон ураганов оно разливалось до крыльца, губило соленой водой высаженную для Рождества елку, а иногда заходило в гостиную. Тогда родители забирались на второй этаж и пережидали беду, прижав к груди самое дорогое: американский паспорт и свадебные фотографии.
Опасность, впрочем, лишь прибавляет азарта, и богачи строят на берегу открытого океана стомиллионные особняки, которые страховое общество Ллойда по степени риска приравнивает к океанским лайнерам. Мне больше нравилась песчаная коса – экологический рай и гомосексуальный курорт. На девственном пляже запрещалось то, что делает нас людьми и животными, а именно: есть, кричать и лаять. В дачном поселке нет автомобилей, в единственной лавке продаются солнечные очки, шампанское и разноцветные презервативы. Дети не шумят – их нет. Из нарочито простых бунгало, напоминающих некрашеные сараи, доносятся оперные арии.
К осени здесь никого не остается и начинается мой любимый сезон – мертвый. Дождавшись одиночества, я превратил косу в персональный пляж творчества. Пустынный пейзаж исчерпывался сиреневым маревом и жемчужным песком. Бродя по нему вместе с крабами, я проводил стилистический эксперимент, решив писать только о том, чего не знаю, – чтобы узнать.
Это надо понимать буквально. Обычно тексту предшествует план, расчет и умысел. Начиная страницу, автор знает, чем ее закончит, или хотя бы надеется на это. Чтобы увеличить шансы, я иногда стартовал с финала, погоняя строчки к дорогому мне итогу. В этом нет ничего зазорного, ибо знать, что хочешь сказать, не так уж мало и очень трудно. Но не знать этого – еще сложнее.
Первое предложение новой книжки я – от суеверия и ужаса – вывел палкой на песке. Потом долго ходил вокруг него, пока – уже в блокноте – не написал второе. Сцепившись, как в пряже, они родили третье, но я по-прежнему не знал, что будет в конце абзаца, и с огромным интересом подглядывал за текстом – и собой. Трактуя автора как сумму друзей, врагов и родичей, я надеялся с их помощью прийти к выводу и узнать в нем себя. Это еще больше усложняло мою задачу. Ведь до тех пор я писал о придуманных, а не о настоящих людях.
“Копировать гипсовые отливки, – говорил Роман Якобсон, – несравненно проще, чем натурщиков”.
То же относится и к литературным персонажам. Как бы противоречивы они ни были, живые всегда превосходят вымышленных сложностью – ведь их создавали без цели и умысла.
Писать о чужом, – вывел я, глядя в безграничный океан, – все равно, что пускаться в каботажное плавание. Своя литература тем и опасна, что не видно берегов, за которые можно цепляться.
Книжка кончилась зимой. Бешеный ветер вырывал из рук бумагу, и я сдался, поставив точку. Труднее всего далось название. Оно не могло объяснить, о чем я написал, потому что мне вряд ли удалось узнать об этом больше, чем читателям. Не справившись с вызовом, я пошел на подлог, заменив заглавие методом: “Трикотаж”. Мне этот опус до сих пор дороже других, возможно потому, что это мое, сугубо личное дело.
– Какую книгу пишете? – спросил Синявский, когда мы встретились в Нью-Йорке.
– “Трикотаж”.
– Одного вашего кота я знаю, – вмешалась Марья Васильевна, – а где еще два?
3
Я понял, что отец стареет, когда ему начали нравиться мои сочинения. Закончив сражаться, он впал в мерехлюндию и перестал узнавать себя в зеркале.
– Каким я стал некрасивым, – удивлялся отец, привыкший быть статным мужчиной.
Не привыкнув к рефлексии, он редко замечал ход жизни, проплывал милю по морю, ел только вкусное и поразился, когда пришли болезни. Перед тем как его первый раз забрали в больницу, он позвонил мне.
– Немедленно приезжай проститься, – строго сказал он в трубку, – если буду спать, не буди.
Догадавшись, к чему идет дело, он впервые стал жаловаться.
– Жизнь потеряла вкус, – говорил он всем, кто слушал, – и больше всего я боюсь, что она кончится.
Еще больше его огорчало то, что он принимал за мою индифферентность.
– Почему ты не спрашиваешь меня о главном, – удивлялся отец, – что такое жизнь, что – смерть, есть ли Бог?
– А ты знаешь?
– Нет, но ты все равно мог бы спросить.
Не веря в метафизическую мудрость отца, я завидовал его живучести, но он, как евреи и женщины, не ощущал в себе тайны, которую видят в них другие.
Эгоизм и любознательность, думаю я теперь, придавали ему силу, питали его волю и держали на поверхности при всех властях – от Сталина до Бушей.
Отец ставил себя в центр любой истории, слепо верил в свою правоту, мог съесть последнюю конфету и сразу после операции спрашивал медсестру, неужели ей нравится недоумок Гарри Поттер.
Мне никогда до него не дотянуться, потому что я склонен наблюдать окружающую среду. Не слушаться других, но слышать их, запоминая глупое, умное и всегда – смешное. Между тем для писателя другой – злейший недруг. Чтобы не обращать на него внимания, автору нужно верить в себя без оглядки, не страшась остаться без читателя один на один с исписанной бумагой. Эгоизм – причина творчества, любознательность – его подмена. Дефицит одного и избыток второго всю жизнь мешали мне стать таким, каким был отец, хотя я не уверен, что и в самом деле хотел этого.
Отец умер за день. Еще накануне мы обсуждали меню их алмазной свадьбы, до которой он не дожил две недели. Последний вечер он провел, как многие из предшествующих, – с Ильфом и Петровым. Под одеялом лежала “Одноэтажная Америка”. Мать рассказала, что перед рассветом отец отправился в туалет и упал на обратной дороге.
– Она? Как интересно! – сказал отец и перестал дышать.
Мама положила в его открытый рот таблетку аспирина и вызвала полицию. На похоронах было людно. Вышло так, что в Америку перебралась половина их одноклассников. Все вспоминали только смешное. Ничуть не удивившись веселью, директор похоронного бюро посоветовал положить в гроб бутылку хорошего виски, как это делал он сам, провожая своих ирландских родственников. Но мама сунула под крышку банку меда. А мы-то думали, что ее жизнь с отцом была не сахар.
Как он просил, мы рассыпали прах в океане. Серая взвесь замутила волну и вместе с ней отправилась домой, на восток – с Лонг-Айленда больше некуда. Когда все