Лето в Ильинском запомнилось мне еще грандиозным пожаром. Услышав за соснами крики и почувствовав запах дыма, мы с теткой побежали на голоса, думая помочь кому-то из соседей: горело близко. Но то полыхали гигантские склады древесины завода ЦАГИ. Светло и ярко сгорали целые штабеля новых досок, помочь было некому и поздно. Среди глазеющих зрителей я заметила мальчика из нашего двора, у мальчика были очень синие глаза, а имени его я не знала. Мы смущенно посмотрели друг на друга, не сказав ни слова. Вечером за столом Владимир Николаевич горестно качал головой: «Мудрено ли, что загорелось в такую жару? Бросил кто-то горящую спичку, вот и все дело. А сколько людей пострадает!»
К августу кончились почти все работы в саду и я совсем затосковала в Ильинском. Тайно от тети Тюни я написала слезное письмо на Косую Гору, умоляя, чтобы меня туда пригласили, «где все». Не думала, как все размещаются в двух маленьких комнатках, что всех надо накормить. Знала одно: умираю от скуки! И скоро получила от мамы дипломатическое письмо: дядя Саня и Мусенька очень просят приехать и меня на Косую Гору, где «все» собрались вместе, а тете Тюне пора от меня отдохнуть. Не знаю, поняла ли тетка мою хитрость. Наверное, поняла. На следующее лето она меня не пригласила к себе.
В следующий раз я окажусь в Ильинском только в июле 1941 года. Ища убежища от первых, еще непривычных немецких бомбежек, в один из жарких вечеров мы всей семьей, прихватив и нашу соседку Нину Ашмарину, ввалились к тете Тюне на дачу и по законам военного гостеприимства были все как-то размещены на ночь. Я и Нина на общем тюфяке улеглись на знакомой террасе. Тесно обнявшись, мы убеждали друг друга, что согласились бы сейчас на месте умереть, если нам за это было бы обещано окончание войны. Ничтожность предлагаемой нами жертвы была тут же доказана мощью бомбовых разрывов, способных уничтожить целый город. Разрывы следовали один за другим с частотой, не испытанной нами еще в Москве. Небо озарилось кровавым пламенем, а открытая терраса не создавала даже иллюзии какой-то защиты. Пытаясь спастись от бомб в Ильинском, никто не вспомнил о соседстве с дачей того самого ЦАГИ, памятный пожар которого мог бы послужить нам предупреждением о легкомыслии нашей затеи. В ту ночь в Ильинском никто не заснул.
Больше я, кажется, на этой даче не бывала. В июле 1942 года на железнодорожной платформе умрет от сердечного приступа Владимир Николаевич. Я буду в это время на трудфронте, похороны пройдут без меня, и по правде говоря, смерть эта не произведет на меня большого впечатления: слишком много к этому времени погибало молодых.
Я редко видела тетю Тюню в военные и послевоенные годы и мало знаю о ее жизни тех десятилетий. Она служила в каком-то министерстве и почитала деловитость Косыгина. Кажется, была у нее какая-то недолгая любовная связь? Я что-то такое слышала от ее сестер, но, признаюсь, меня это мало тогда интересовало. Неожиданно сблизилась я с младшей теткой в самые-самые последние годы ее жизни.
Вдруг тетю Тюню выселили из бывшей мамоновской квартиры на Садовой Триумфальной на безликую улицу возле Ленинградского рынка, снова в коммунальную квартиру. Мы стали соседями, как когда-то на Арбате. Почему выселили? А не почему: кому-то из всевластных понадобилась ее комната. Жилищное бесправие было безгранично. Взяли и выселили. И стремительно сократили жизнь еще одного человека.
Тетя Тюня трагически перенесла переезд и перемену привычной обстановки. Телефона здесь, конечно, у нее не было. Я стала часто забегать к ней, чтобы развлечь ее немного и посильно помочь как-то устроиться. Наследственная мамоновская мебель плохо вмещалась в чужое пространство. Рояль нелепо громоздился среди комнаты, причудливо перегороженной большущим и памятным мне диваном. «Ну разве тебе здесь так плохо?» — с притворным удивлением спрашивала я. «Не сплю я в этой комнате. Тополь под окном шелестит», — отвечала тетя Тюня. «А на Садовой? Такой поток автомобилей!» — возражала я. «Нет, там мне было хорошо. На ночь закрою окна и засну. А в пять утра открою, тишина, поливальные машины только что прошли, и такая свежесть от мокрого асфальта. А здесь мне одиноко». — «Все люди одиноки», — утешала я ее расхожей банальностью. «Что ты-то знаешь об одиночестве?» — неожиданно резко оборвала меня тетка. Кое-что я об этом знала. Если не по обстоятельствам жизни, то по характеру. Но промолчала.
Иногда теперь я издали, с другой стороны улицы, вижу ее высокую тонкую фигуру. Котиковое пальто, белый оренбургский платок на голове, сапоги на низких каблуках — все вполне прилично. Но в стремительном наклоне ее движущейся фигуры такая отрешенность от уличной суеты. И куда она устремляет свой быстрый, широкий шаг? Кто и где ее ждет? Правда, ей теперь ближе проехать к сестре Елене Михайловне, да и к нам она иногда заходит.
Приняв в сентябре 1971 года участие в домашнем праздновании пятидесятилетия моего мужа, тетя Тюня оценила мои усилия высшим в ее устах баллом: «Я и не знала, что ты так умеешь». Смущенная похвалой своей бывшей наставницы в «хорошем тоне», я ответила: «Одно было не так, посуда — не такая. Сейчас можно купить гедээровский сервиз, но…» — «Не покупай. У тебя будет сервиз. Я не хочу, чтобы моя посуда попала в чужие руки, тем более в комиссионный. У тебя она будет в деле». Я смутилась еще больше. Это что же — она ждет близкого конца? Но ведь ей еще несколько лет до семидесяти. Однако она и правда раздаривает по мелочам раньше так бережно хранимые ею раритеты прошлого. Недавно бронзовые китайские светильники-лягушки, привезенные когда-то Владимиром Николаевичем с русско-японской войны, перекочевали ко мне: «Они же так тебе нравились в детстве», — добавила дарительница. Она и маленьких каменных будд того же происхождения пыталась вручить мне. «Еще будут дни рождения, тогда и подаришь, если надоели», — отвергла я подношения, решительно вернув фигурки на ореховый шифоньер, где они стояли. Но крест, серебряное распятие, одно из трех благословений Елизаветы Семеновны Краевской ее крошечным внучкам, навсегда покидавшим родной дом, тетя Тюня велела передать мне: «Пусть будет у Кати». Так и висит это изделие крепостных мастеров конца XVIII века над моей кроватью как переданное мне теткой благословение.
Как-то я похвалила один из пейзажей на стене ее комнаты: «Какой милый московский вид». — «Вот и маме твоей он нравится. Если я умру раньше нее, пусть она возьмет себе эту картину на память», — отозвалась тетя Тюня на мои слова. «Но мама ведь старше тебя», — наивно возразила я. Она в свою очередь промолчала.
Вскоре после всех этих разговоров позвонил мне брат нашей матери и ее сестер. Никогда раньше этого не делал. Дядя Ваня попросил меня срочно пойти к тете Тюне: уже несколько дней о ней ничего не слышно, а обычно она сама звонит ему. Был поздний час вьюжного зимнего вечера, но я побежала к тете Тюне. Она лежала на своем диване почти в беспамятстве. Ясно было, что у нее очень высокая температура, я напоила ее чаем, дала аспирин. А вернувшись домой, стала звонить дяде Ване: надо же срочно что-то делать! Он строго приказал мне ни в коем случае не вызывать врача, завтра он будет у сестры и зайдет ко мне. «Я все тебе объясню». Чем можно объяснить отсутствие врача у тяжелобольной?!