Но не пришлось. Я попал в больницу с инфарктом. Меня по «скорой» увезли в Бад-Хомбург, километров за пятнадцать от Кёнигштайна. После трех недель в больнице я почувствовал себя достаточно здоровым. Я читал, писал, гулял по коридору, и всё просился на выписку. Но немецкие врачи были неумолимы.
Как-то я работал ночью, за что получил выговор от красивой, губастой и смешливой сестры-негритянки. Я объяснил ей, что лучше писать, чем в потолок смотреть. Вот, когда она заходит, хорошо: можно хоть на неё смотреть, тем более, что лифчика она, кажется, не носит. А она, смеясь, поставила мне градусник. «Хорошо, уже пятый день и температура, и давление стабильные» – прошепелявила она на вполне, однако, понятном немецком, наклонившись ко мне.
Под халатом у неё и верно не было ничего. Не получив никакого отпора, я уже в прорез халата руку просунул, а она обернулась на лист, прикреплённый к спинке кровати, глянула ещё раз на цифры давления и температуры, и только тогда рывком распустила кушак халата. Халат распахнула, но не сняла и, приказав мне не шевелиться, – «опасно, однако, сильно двигаться, я всё сама сделаю», – уселась верхом. Весила она немало. Но поголодавши с месяц, я так её крепко ухватил. И очень быстро получилось, как никогда, но у неё, к моему удивлению, за эти семь-восемь минут аж – дважды! Чуть жечь потом стало где-то у горла, и я, видимо, поморщился. Она заметила. «Одного раза хватит, а то ещё худо будет тебе, а херр доктор, сам знаешь, какой строгий.».
С тех пор она стала заходить в свои ночные дежурства, – будила меня, весело показывая зубы в рамке больших черно-лиловых губ, и устраивала недолгую, но лихую скачку. Бывало это обычно часа в четыре утра, когда все свои дела она уже заканчивала, да и помешать уж точно никто не мог. Дверь в палату ведь не запиралась. Было особенно радостно ещё и потому, что эти игры окончательно убедили меня: инфаркт мне особого вреда не принёс. И я думаю, моё выздоровление от этой «баботерапии» ещё и ускорилось. Ну, а Вы какого мнения об этом, синьор Казанова?
* * *
Один раз мы организовали наши летние занятия не в Германии, а в Италии, на высокогорном курорте Мадонна ди Кампильо на высоте более двух тысяч метров. Мне там не понравилось: даже в августе было холодно, приходилось включать отопление. Ну, какое тебе лето! Эту неуютную обстановку делали сносной воскресные поездки в Тренто, Верону или даже Венецию. Я, как и другие преподаватели, и некоторые слушатели, набивал машину желающими, и мы катили по горной дороге вниз, вниз, и становилось всё теплей, теплей.
А в Венеции, несмотря на август, в переулках и на маленьких тихих каналах туристов почти не встречалось. Люди толпились у Сан-Марко и еще в двух-трех местах, ну, у Риальто. Остальной город был прекрасен и пуст.
Не там, где оркестры
Да фрески в толпе голубей,
А в тёмных
И тесных
Проулках, где ветер грубей.
Ну, и ещё скрашивали это пребывание там «на горах» новые и старые знакомые дамы. Новая знакомая – немолодая, очень высокая, тонкая, седая и полногрудая датчанка Рита. Она заведовала комплектованием славянского отдела королевской библиотеки в Копенгагене. С ней приехал чёрный пудель со странным именем «Pass up». Рита, говорила по-русски не совсем свободно, но очень тонко чувствовала русский язык. Писала по-датски прозу. Она переводила на датский мои стихи, читала мне их, а как-то, когда я постучался к ней в комнату, приоткрыла дверь и вопросительно высунула голову. Я подмигнул и посмотрел на вырез её халата, выжидая. Она секунду подумала, потом выразительно облизнула губы кончиком языка и отпустила ручку двери.
Однажды на летнем курсе была у нас студентка с юга Испании. И вот она пригласила нас пожить в деревеньке в горах над морем в Андалузии. Мы решили впервые за несколько лет устроить себе отпуск. Поехали после курса, в сентябре в Испанию на машине втроём с Ветой и Ариком. По дороге заночевали в какой-то гостинице в Таррахоне. Спустились мы с Ариком вечером в буфет, слышим шум. Прислушавшись, уловили одноединственное слово: «кофе». Произносилось оно двумя голосами с разными интонациями: тенорок бармена, отчаянно дребезжа, становился всё выше и безнадёжней, а хриплый калифорнийский бас огромного американца – всё ниже и возмущённее. При этом они аккуратно двигали по прилавку друг к другу крохотную чашечку ароматнейшего «эспрессо».
Оказалось, что американец просил кофе, к которому привык: то есть огромную бадью светлокоричневой бурды, а испанец протягивал ему крохотную чашку эспрессо, убеждая американца, что вот это ведь и есть кофе. Мы, едва сдерживая смех, как-то на ломаном итальянском с примесью французских слов и ещё неизвестно каких, предложили этому испанскому бармену взять огромную кружку для молока и, налив туда злосчастный «эспрессо», доверху долить кружку кипятком. Испанец удивился, но так и сделал, а мы долго не могли отделаться от благодарностей словоохотливого калифорнийца, понять рык которого было нам, впрочем, ненамного проще, чем стрекотание приветливого бармена, который всё время, пока мы пили пиво, пытался нам рассказать по-испански что-то смешное.
Когда мы доехали до нашей горной деревеньки, то сразу обнаружилось, что ранняя осень – это время переработки грецких орехов. А деревенька орехами и жила. Грохот стоял неимоверный с утра до вечера – это грохотали машины, обдирая орехи. В общем, прожив в деревне пару дней, мы спустились в городок Бенидорм и поселились там в пансионате. Вета проводила дни на пляже, а мы с Ариком ездили по Андалузии. Побывав в Андалузии, начинаешь кожей понимать, что Лорка – это такой испанский Есенин, что луна, бархатное небо, снежно-белые голуби, апельсины на деревьях, как фонари, – это вовсе не экзотика, а просто быт, «правда жизни». И еще фикусы на площадях совсем, как комнатные в горшках, только в высоту и в обхват – дубы, а может быть даже баобабы.
* * *
Умер Виктор Платонович Некрасов.
Ещё в 1979 году он писал в замечательной книге «По обе стороны Стены», обращаясь ко всем друзьям: «Хочется повторить: доживём ещё! И не такое было. И будем слушать экскурсовода у обломков Берлинской Стены». Не дожил. Всего-то год с небольшим не дожил Платоныч до дня, когда стену эту – «по камушку, по кирпичику».
Ефим Григорьевич, с которым я вместе приехал на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, ужаснулся, что Платоныча опустили в могилу, где не сбита была надпись с чьей-то неизвестной фамилией. Потом оказалось, что это временно. Когда Платоныча перехоронили, то Лев Круглый предложил укрепить на чёрной полированной плите надгробия тот самый здоровенный (и давно уже ржавый) осколок снаряда, который влетел под Сталинградом в землянку капитана Некрасова. С послевоенных времён этот осколок служил Платонычу для придавливания бумаг на письменном столе.