На немецкой бесконечно прямой и однообразной автостраде мне всё время вспоминались разные лёвины стихи.
Выступают сверчки,
С них сбивают очки,
Им ломают пюпитры и скрипки.
Но они поправляют свои пиджачки
И опять надевают улыбки.
Да, это вот «Делай своё дело, а там будь что будет» мне всегда напоминало незаметный и непреодолимый стоицизм А. Кушнера, да и за лёвиными сверчками в очках мерещился туманный сашин портрет. Стихи о верности искусству. Свою статью о поэзии Друскина, опубликованную ещё года за два до его приезда, я так и назвал «Верность», а другую – «Я не струсил, д'Артаньян».
Реальная связь времён оставляет человеку один путь: быть самим собой. Поэтому в мрачных пятидесятых годах Дом Поэта (с больших букв, нарочно по-волошински, пишу о квартире Друскиных) стал гнездом, откуда вылетели многие питерские поэты, кто громче, кто тише заявившие о своём существовании в начале шестидесятых.
Мне быстро удалось найти улицу и дом (около самого леса, точно как у меня в Медоне) на краю Тюбингена, этого старинного университетского города, где я никогда до того не бывал. Первым, кто меня встретил, был, конечно, Гек – колоссальный белый пудель, точная копия Артемона из сказки о Золотом ключике. Старый пёс узнал меня через семь лет, прыгнул, лизнул в нос, а после этого важно выступая впереди меня, как дворецкий, вошёл в большую комнату и залез снова под стол. С тех пор я не раз ездил к Лёве то домой, то в больницы, где он, бывало, лежал по нескольку недель. Вышли его стихи по-русски и по-немецки, потом и «Спасённая книга» – воспоминания, те самые, из-за которых ему пришлось уехать из СССР. Но однажды он из очередной больницы так и не вернулся. А было ему только семьдесят.
В 1981 году в нашем летнем университете, который опять собрался в Аахене, среди американок блистали уже две темнокожих красавицы: одна прошлогодняя, Кассандра с антильских островов, а вторая – Джилл К. [141], тогда – постдок Колумбийского Университета в Нью-Йорке… Джилл делила комнату с одной голландкой и как-то вечером пришла ко мне поговорить о своих переводах из Ахматовой. В дверях остановилась на миг – большеглазая, высокая. И «контрастная» фигура, такая, какие только у негритянок бывают, хотя она – половинка, мулатка. Подошла, села за стол рядом. Ну, невозможно: мы разговариваем, я упорно гляжу ей в глаза, а рука сама тянется к шоколадной коленке. Но только я положил ладонь на эту коленку – Джилл быстро глянула мне прямо в глаза, коротко засмеялась, вскочила со стула, мгновенно разделась, повалилась на спину поперёк кровати, раскинула коленки и весело буркнула: «А такое ты, белый, видел?», и всеми пальцами обеих рук распахнула крупные лепестки ярко лилового, влажно блестевшего цветка.
.Утром она, проснувшись раньше меня, убежала тихо-тихо. А подушка ею пахла до самого вечера, когда она пришла опять… И опять – почти до утра. И вот вскоре – вторая моя поездка в Америку. Полтора десятка университетов, переезды, лекции… Три дня, читая лекции в Колумбийском университете, я провёл у Джилл, которая познакомила меня с Гарлемом изнутри, поскольку жила в двух шагах от Шугар Хилл, гарлемского «Сохо». Вечерами на нас часто оборачивались: ведь не каждый день видали в самой сердцевине Гарлема негритянку с белым мужиком. Но никто, кроме её знакомых, с нами не заговаривал – ни на Ленокс Авеню, ни в её переулке, ни в джаз-барах на Шугар-хилл.
Я к тому времени прочел уже довольно много лекций. Из гонораров я купил (всего за сто долларов!) громадный старый «Олдсмобиль», в котором на заднем сиденье можно было даже спать вдвоем, не тратясь на мотель, и мы с Джилл на нём отправились в путешествие – полтора месяца колесили по Штатам от океана до океана и обратно. Но я пишу не путевые заметки, а мемуары, и не письма русского путешественника, а просто рассказы о себе. Поэтому тут не место подробностям о нашем очумелом «путешествии дилетантов»; о Вашингтоне, центр которого так похож на Петербург в исполнении Карло Росси, о марк-твеновской Миссисипи, об атлантическом Пальм Бич, о жуткой аризонской пустыне, о сказочном тихоокеанском Монтерее [142], где я побывал уже вторично, о мормонском перенаселённом белками Солт Лейк Сити, о медвежьем Йеллоустоуне, о «почти морских пейзажах» Великих озёр, о грандиозной набережной Мичигана в Чикаго, или о кукурузных степях не то Канзаса, не то Арканзаса.
Вернувшись в Нью-Йорк, мы бросили где-то машину, и Джилл проводила меня в аэропорт, а когда я прошёл за паспортный контроль, вдруг пропела вслед: «bye-bye, honey, I'll get married in the morning!». Только когда самолёт поднялся и сигнал «застегните ремни» погас, я вдруг сообразил: да это же песенка старого Дулитла из знаменитого мьюзикла «Му fair lady»!… Но замуж за кого-то она и вправду вышла очень вскоре после нашего путешествия.
* * *
Бывший режиссёр из «Лен.Тюза», Саша Народецкий, предложил мне иногда делать передачи о поэзии для украинской редакции «Свободы», где он был редактором. Сначала я попытался писать их сразу по-украински, но после того, как Народецкий выправил, а точнее переписал за мной почти полностью три передачи, он предложил мне писать всё же по-русски, а по-украински только цитаты вставлять. «Лучше весь текст перевести, чем править такое количество ошибок!». С тех пор мы так и поступали. Я сделал десятка полтора передач об украинской поэзии разных времён, а потом передачи сами собой прекратились за недостатком поэтов. Зато, когда в начале девяностых я пришел в Москве в редакцию «Огонька», Виталий Коротич, с которым я до того не был лично знаком, поблагодарил меня за радиопередачу о его стихах, сделанную задолго до того. Итак, я убедился, что «скорбный труд» иногда и верно не пропадает.
Иногда.
Когда-то моей однокурсницей по Литинституту была киевлянка Лина Костенко. В те давние времена я перевёл одно её стихотворение, а в 1985 году в «Континенте» опубликовал целую подборку её стихов. Нам обоим в тот год исполнилось по 55 лет. Года через два после того, как её стихи появились в «Континенте», я выпустил в Париже и книжку её избранных стихотворений. Это была, кажется, её первая книжка по-русски. А ведь она, с моей точки зрения, лучший из украинских поэтов-шестидесятников. Но вот чего я вовсе не ожидал: Лина, как сообщил мне живущий в Париже украинский диссидент Леонид Плющ, была очень недовольна: зачем это её переводят «на жаргон москалей!». Вот до какого идиотизма доводит патриотическая и националистическая зараза! И тысячу раз прав Лев Толстой, сказав вслед за каким-то британцем, что «Патриотизм есть последнее прибежище мерзавцев».