Мать Чуковского одна воспитывала детей, зарабатывая на жизнь стиркой белья, по семейным преданиям, от денег, которые предлагал отец, она отказывалась. Даже если бегло пройтись по биографиям людей Серебряного века (критик Л. Л. Кобылинский-Эллис, философ С. А. Аскольдов, дети В. В. Розанова и др.), ситуация эта была не такой уж редкой — но все переживали ее по-разному. Чуковский — крайне болезненно, и в этом, думается, одна из причин, по которой он так решительно сделал свое литературное имя гражданским. В одной из дневниковых записей он вспоминал о своей юности: «Я, как незаконнорожденный, не имеющий даже национальности (кто я? еврей? русский? украинец?) — был самым нецельным непростым человеком на земле. Главное: я мучительно стыдился в те годы сказать, что я „незаконный“. У нас это называлось ужасным словом, „байструк“ (bastard). Признать себя „байструком“ — значило опозорить раньше всего свою мать. Мне казалось, что быть „байструком“ — чудовищно, что я единственный — незаконный, что все остальные на свете — законные, что все у меня за спиной перешептываются и что когда я показываю кому-нибудь (дворнику, швейцару) свои документы, все внутренне начинают плевать на меня»[27].
Обстоятельства рождения, причинявшие Чуковскому столько душевных терзаний, объясняют множество «белых пятен» в его биографии. Самое главное из них касается пребывания в гимназии, до сих пор не удается установить, когда и сколько лет он там проучился.[28] В повести «Серебряный герб» Чуковский писал, что его исключили как кухаркиного сына, но есть основания полагать, что скорее причиной послужила какая-то история, так или иначе связанная с отцом, который платил за его обучение.
Учеба в гимназии прекратилась около 1898 года, о том, что затем последовало, Чуковский вспоминал: «Меня выгнали из гимназии, я живу чем попало: то помогаю рыбакам чинить сети, наживляю переметы, то клею на перекрестках афиши о предстоящих гуляньях и фейерверках, то, обмотав мешковиной свои голые ноги, ползаю по крышам одесских домов, раскаленным безжалостным солнцем, и счищаю с этих крыш особым шпателем старую, заскорузлую краску, чтобы маляры могли покрасить их заново».[29]
Об атмосфере в семье и о своей матери Чуковский вспоминал позднее с некоторым даже умилением. «Воспитывала она нас демократически — нуждою»[30], — писал он в 1964 году. Но тогда, в начале жизненного пути, он понимал и другое — из этой нужды надо было вырываться во что бы то ни стало, и рассчитывать при этом приходилось только на себя. В юности Чуковский был довольно набожным ребенком, о чем свидетельствует сохранившийся в дневнике отрывок из его автобиографического романа, который он писал, когда ему было 15 лет:
Он не помнил, как это случилось, как это из религиозно<го> мальчика, встававшего в полночь для тайной молитвы (край страницы оторван. — прим. Е. Ц. Чуковской.) А тогда ему было не до смеху, тогда, помнится ему, он подосадовал на нищих, но немного спустя ему пришло в голову, что по христианству осуждать брата, называть его подлецом — грешно, и он тотчас же вычеркнул из своей головы грешные мысли и заставил себя думать, что виноват, собственно, он, а не нищие… Такие зачеркивания происходили довольно часто. Захотелось ему в пост мяса — он сейчас заставляет себя думать: нет, мне мяса не хочется, мне хочется гороху, и так всегда и во всем. А как он зато был счастлив! Даст ли он милостыню, выучит ли уроки, поможет ли калеке перейти улицу — он уверен, что там где-то наверху кто-то радуется, что все эти поступки кем-то и куда-то засчитываются и что в конце концов душа его получит воздаяние. И он старался изо всех сил делать как можно больше добрых дел, т. к. себя он любил больше всех, т. к. хотел для своей души как можно лучшее достояние…
А теперь, теперь он с тоской жмется к подушке, стараясь отогнать мысли, которые еще не роятся в его голове, а стоят где-то в стороне, вне его; он чувствует их присутствие в мозгу. Но он еще борется и мучительно старается думать о другом, о том, что сказала ему Лиза, о том, что…
Ей-богу, ничего себе. Или я, быть может, не умею приложить к этому роману теперешнего критерия, а оставляю прежний? Я почти уверен, что это так. Заставить себя забыть прежнее мнение, забыть прежнего себя.
«Забыть прежнего себя» Чуковскому приходилось неоднократно, прошлый он никогда себе не нравился, здесь можно было бы привести немало примеров из его дневника. Превращение из гимназиста в босяка, а из босяка в литератора происходило не просто так, тут без посторонней помощи и без точки опоры было не обойтись. Зарабатывая на жизнь окраской крыш, перебиваясь другими случайными заработками, он вел дневник, где конспектировал все, что без разбору читал, и куда заносил собственные философские рассуждения, которые со временем надеялся объединить в оригинальную философскую систему «самоцельности». И здесь во всех его советских автобиографиях зияло белое пятно; он туманно давал понять, что неизвестный друг протянул тогда ему руку помощи: «Нужно сказать, что моей философией заинтересовался один из моих школьных товарищей, он был так добр, что пришел ко мне на чердак, и я ему первому прочитал несколько глав из этой своей сумасшедшей книги, которая у меня и сейчас сохраняется, написанная полудетским почерком[31]. Он слушал, слушал и, когда я окончил, сказал: „А знаешь ли ты, что вот эту главу можно было бы напечатать в газете?“ Это там, где я говорил об искусстве. Он взял ее и отнес в редакцию газеты „Одесские новости“, и, к моему восхищению, к моей величайшей радости и гордости, эта статья появилась там, большая статья о путях нашего тогдашнего искусства. Я плохо помню эту статью, но хорошо помню, что мне заплатили за нее семь рублей и что я мог купить себе наконец на толкучке новые брюки. Так началась моя литературная деятельность».[32]
Статья называлась «К вечно юному вопросу», речь в ней шла о спорах вокруг теории «искусства для искусства», и сегодня она открывает раздел «несобранные статьи» в новом собрании сочинений Чуковского[33]. А неизвестным другом и благодетелем, знакомым еще по гимназии, и был Владимир Жаботинский.
Обстоятельства публикации первой статьи Чуковского на страницах «Одесских новостей» отражены в его раннем дневнике, но по понятным для конца 80-х годов, когда готовился дневник к печати, причинам часть записей была пропущена. В опубликованной записи 27 ноября 1901 года читаем: «В „Новостях“ напечатан мой большой фельетон „К вечно юному вопросу“. Подпись: Корней Чуковский. Редакция в примечании назвала меня „молодым журналистом, мнение которого парадоксально, но очень интересно“. Радости не испытываю ни малейшей. Душа опустела. Ни строчки выжать не могу».[34] В пропущенной — от 28 ноября — содержались некоторые подробности:
Угощал Розу, Машу и Альталену чаем в кондитерской Никулина. Altalena устроил мне дело с фельетоном… В конце сентября я принес ему рукопись — без начала и конца, спросил, годится ли. Он на другой день дал утвердительный ответ. Я доставил начало и конец — он сдал в редакцию, и там, провалявшись около месяца, статья появилась в свет.
В этой записи появляется еще один важный персонаж — Маша, будущая жена и спутница жизни — Мария Борисовна Чуковская, тогда девушка из обеспеченной семьи, предмет воздыханий и основная тема всех дневниковых записей; как будет видно в дальнейшем, к ней с большой симпатией относился и Жаботинский.
Altalena-Жаботинский помог с публикацией следующей статьи Чуковского, посвященной публицисту М. О. Меньшикову, о чем упоминалось в записи 11 декабря:
Читал сегодня Жаботинскому свою статейку. Понравилась. Отнес в редакцию — и вот я на бездельи. А мне ни за что бездельничать не хочется — опять время упустишь. Нужно, чтобы после второй обязательно шла третья — обязательно. 5 статеек дам — а там и подумаю, как и что. Милый человек этот Altalena! Прихожу сегодня к нему — он спит, а уже двенадцатый час. Какое двенадцатый — первый! Работал вчера долго — вот и заспался. Я подождал — он оделся, вышел, даю статью свою с замираньем — прочел. — Ну, говорит, неужели вы сомневаетесь! — валяйте скорей к Хейфецу. Быть может, завтра пойдет.
В редакции Чуковского ждал достаточно равнодушный прием:
Хейфец был занят, статьи моей не прочел, и она сегодня не пошла. Я встретил Хейфеца на улице. Раскланялся — и, памятуя совет Альталены, — даже не заикнулся о статье. Так — лучше.[35]
На страницах газеты статья о Меньшикове появилась спустя несколько месяцев, и еще до того, как она была напечатана, Чуковский успел вступить в полемику со своим благодетелем. Произошло это вскоре после появления на страницах «Одесских новостей» фельетона Жаботинского «О литературной критике», опубликованного в его обычной рубрике «Вскользь». Мы воспроизводим его текст полностью.