Итак, многие видят сеть зла — не одни господа в официальных учреждениях, но также женщины и мужчины из народа, и многие чувствуют сострадание, «да только они вели себя в соответствии с пословицей: „Если не тебя укусил комар, то у тебя и не чешется, если сам не обжегся, то и волдыря у тебя не будет“». Даже об общинном совете говорится, что «там в основном заседают славные люди», — говорится без всякой иронии, так это и следует понимать. Но дальше следует уточнение: «Они, конечно, понимают, что в данном случае не всё делается как положено; однако ни один из них не решается выступить публично. Ты же знаешь, люди не любят себя компрометировать».
В своих историях о сплетающемся в сеть зле Готхельф противоречит идеалистическому представлению, согласно которому зло всегда ограничено отдельным человеком, который думает, принимает решение и действует. Готхельф, правда, показывает подобные случаи — и как показывает! — однако наряду с этим разворачивает перед нами жуткую картину демократизации зла: ко злу так или иначе оказываются причастны все; нет единственного виновного; каждый может сказать, что он этого не хотел, был только наблюдателем, что сам он хотя и не протестовал против зла, но ведь ему и повод такой не представился; что в любом случае возражение не помогло бы, его бы лишь неправильно истолковали. Таким образом, вина — даже за наихудшее преступление — распределяется, подобно флюиду, по всей общине, и не существует судьи, который бы ее измерил. Ведь даже закон признает преступниками только отдельных индивидов.
Когда у Готхельфа речь заходит о сети зла, он показывает ее формирование — как процесс, которому почти невозможно противостоять. Люди с несказанной легкостью совершают постыдные поступки, если знают, что не они одни виноваты, что они не являются преступниками в общепринятом смысле, что другие ведут себя точно так же. Самый знаменитый пример изображения такого процесса — новелла «Черный паук». Однако живописно-парадигматический характер этого сказания о чуме (сто лет спустя Дюрренматт обыграет тот же сюжет в «Визите старой дамы») не должен заслонять для нас многие другие главы в разных сочинениях Готхельфа, где без иллюзий, с шопенгауэровским пессимизмом и ницшеанской остротой анализа, показывается, как люди — все вместе, с соседским взаимопониманием и не испытывая чувства вины, — порой совершают самые утонченные подлости.
СМЕХ — НЕОТЪЕМЛЕМАЯ ЧАСТЬ ДЕМОКРАТИИ. Готфрид Келлер и удавшаяся революция
Сколько иронии может вынести демократическое государство? О диктатурах мы знаем, что смеха они боятся больше, чем длинных ножей, произносимых шепотом анекдотов — больше, чем произносимых шепотом слов. А старые монархии, основанные еще самим Господом Богом, вообще реагировали на насмешки над троном как на богохульство: таких богохульников сажали в тюрьму или отправляли на виселицу. Что смех является неотъемлемой частью демократии — смех надо всем, из чего эта демократия состоит, смех с любыми добавками горечи и оттенками язвительности, — связано не только со свободой думать, говорить и публиковать всё, что человек хочет. Причина кроется глубже: в осознании того обстоятельства, что существующий ныне порядок есть нечто временное и в любое время может быть изменен теми, кто его создал или кто сейчас не хочет, чтобы он оставался таким, как есть. Здоровый дефицит метафизического обоснования легитимности — один из отличительных признаков демократии.
Это нелегко вынести. Это может привести к ощущению пустоты. Поэтому диктатуры XX столетия и все, кто заигрывал и продолжает заигрывать с ними, всегда помнили формулу успеха: нужно так заморочить людям голову, чтобы они и в политике видели нечто сакральное. Тягостность принятия самостоятельного решения власти заменяют удовольствием от причастности к коллективному душевному подъему — и вот уже человек воспринимает учреждение над ним опеки как подарок. Ни одна демократия не застрахована от соблазна в какой-то момент бросить своему народу метафизическую кость — «всемирно-историческая миссия», «щедро одаренная нация», идея «избранничества» какого бы то ни было рода, — и таким образом заблокировать ему зубы, в которых он нуждается, чтобы контролировать действия властей страны.
Политические новеллы Готфрида Келлера — крайне изощренные уроки, касающиеся этой проблемы. Но тут нужно быть на чеку. История славы Келлера со временем превратилась в процесс «обезвреживания», примитивизации его творческого наследия; и сегодня приходится прилагать большие усилия, если мы хотим разобраться во всех хитростях повествовательной и политической культуры этого старого ворчуна. Когда читаешь, нужно в буквальном смысле затаиться в засаде, чтобы уследить за передвижками иронии и серьезности, за коварным чередованием пафоса и смеха, с которыми этот республиканец говорит о республике. Показательный пример тому — «Знамя Семи Стойких» из сборника «Цюрихские новеллы».
Кажется, текста, который в большей мере, чем этот, напоминал бы картины Шпицвега[167], и вообразить невозможно. И действительно, германисты считают, что в этой новелле Келлер больше, чем где-либо еще, продемонстрировал примиренность с политической ситуацией в стране, что здесь он без всяких оговорок и с уверенностью в будущем восхваляет достижения своей республики — пусть и маленькой, но на тот момент единственной в Европе. Эта новелла, говорят нам, есть выражение глубокой удовлетворенности, удовлетворенности по поводу создания в Швейцарии последовательно-либерального государства. Ведь в 1848 году — для Европы это был, можно сказать, несчастный революционный год — в Швейцарии пришла к счастливому завершению длившаяся несколько десятилетий эпоха политического противостояния, с маленькими, но жестокими военными походами и различными государственными переворотами. Последний, самый тяжелый кризис — гражданская война 1847 года — привел к созданию современного федеративного государства, которое многим было обязано американскому образцу и потом, в свою очередь, послужило образцом для других стран.
Все это началось в 1798 году, со вторжения наполеоновских войск, которые разрушили в Швейцарии Ancien régime[168]; тех самых пор, с различными временными промежутками, периоды мрачной реставрации и воинствующего либерализма сменяли друг друга. В 50-е же годы XIX века, когда Келлер писал «Знамя Семи Стойких», в Цюрихе еще жили люди, которые участвовали во всех этих перипетиях, год за годом, от путча к путчу, — но главным образом со времени второй и на сей раз окончательной ликвидации Ancien régime после 1830-го.
Еще и сегодня международная политическая лексика свидетельствует о том, в сколь большой степени тогдашние швейцарские события приобрели парадигматический характер для всей Европы. Слово «путч» (Putsch), ныне употребляемое во всех языках, как глобальный термин, происходит из цюрихского диалекта тех лет. Это было обычное обозначение для шумного столкновения чего-то с чем-то, а после 1830 года стало специальным термином, означающим свержение правительства посредством собраний разъяренного народа, демонстраций и маршей в столицу. Постепенно термин этот перешел из швейцарского языка в международный политический лексикон.
«Время путчей»: у Келлера это постоянное обозначение тех бурных десятилетий, в финальных событиях которых он сам успел поучаствовать как публицист, что и стало началом его литературной деятельности. Его буквально завораживали старики, о которых он знал, что они прожили всю жизнь здесь, в Цюрихе, и боролись за свое дело вплоть до окончательного упрочения нового порядка. Он наблюдал за ними — проницательно, неподкупно и задумчиво. Они были свидетелями исторического процесса эпического размаха — процесса, который иногда протекал героически, иногда курьезно, был отмечен ненавистью и примирением, братской любовью, яростной конкуренцией и холодным расчетом. Имея в виду таких покрытых шрамами персонажей, Келлер и начал писать политическую новеллу о «Семи Стойких». Он не хотел изобразить, как сейчас часто объясняют, просто семерых славных горожан. Для него речь шла о семи яростных революционерах, которые, вопреки известному афоризму[169], не были пожраны своей матерью, но выжили и все еще продолжали жить, являя собой пример крайне причудливого смешения чувства собственного достоинства и обывательщины, порядочности и пустословия, приверженности серьезным, нравственным политическим принципам, а с другой стороны — идеям, заимствованным из пестрого городского фольклора.
В революциях, потерпевших поражение, есть что-то героическое, и героическими, возвышенными, волнующими представляются нам фигуры потерпевших поражение революционеров. Поэты любят таких людей и пишут мрачные трагедии об их судьбах. Историки тоже всегда уделяют таким фигурам особое внимание. А вот успешные инсургенты, которые достигли своей цели благодаря мужеству и хитрости, но не опьяняясь кровью врагов и идеей собственной мученической смерти, которые никогда не были героями в возвышенном смысле, а были обычными деятельными людьми, каковыми и остались, — сделать таких людей предметом литературы гораздо сложнее, почему это и происходит значительно реже.