Однажды утром молодой, смахивающий на мальчишку человек зашел в книжную лавку и попросил, чтобы его представили хозяину. Чего он пожелал, было исполнено. Книготорговец, пожилой господин весьма достойного вида, строго взглянул на пришельца, стоящего перед ним не без робости, и дал понять, что тот может говорить[206].
Традиционная иерархия здесь полностью соблюдена, вплоть до таких деталей, как телесная внушительность хозяина магазина и противоположная по смыслу характеристика внешнего облика юноши. Никому из читателей не пришла бы в голову мысль, что этот тщедушный юноша уже в следующий момент начнет произносить речь (занимающую в книге три страницы), в буквальном смысле представляющую собой нагоняй ошеломленному хозяину магазина. Но именно так все и происходит.
Сама возможность такого противо-слова важнее, чем его конкретное содержание. Адепт присваивает роль ментора, а настоящего ментора принуждает стать адептом. При этом вальзеровский юноша прямо-таки фонтанирует мудрыми мыслями и прозрениями и формулирует их с той же неопровержимой отчетливостью, которая характерна для традиционной менторской речи. Юноша даже еще менее склонен терпеть возражения, чем традиционные менторы, которые, как правило, принимают во внимание неискушенность своего собеседника. В тех случаях, когда вальзеровский юноша не избавляется от менторской речи посредством собственного противо-слова, он избавляется от нее посредством бессловесного игнорирования, то есть, можно сказать, посредством грубого прерывания коммуникации. В «Семействе Таннер» этот второй способ проявляется, например, в поведении Симона по отношению к его старшему брату Клаусу — успешному (в бюргерском смысле) ученому, который, как там говорится, «в жизни обрел твердую, внушающую уважение почву под ногами»[207]. Клаус беспокоится о Симоне, чувствует, что обязан выступать по отношению к нему в роли отца, и потому вновь и вновь пытается пичкать его многословными поучениями. Первый раз это случается спустя несколько дней после упомянутого выше появления Симона в конторе книготорговца, когда юноша (это стоит отметить) бросил такую фразу: «У вас, господин книготорговец, я определенно мог бы задержаться на многие годы»[208]. Так вот, теперь Симон получает от Клауса требовательно-поучающее письмо, где, среди прочего, говорится:
Сделай же хоть раз что-то такое, что могло бы тебя оправдать в наших глазах, побудило бы нас все же поверить в тебя, в том или другом смысле. <…> Потерпи, заставь себя три или четыре года, которые пролетят очень быстро, заниматься ответственной работой, слушайся вышестоящих, покажи, что ты способен чего-то добиться, а еще — что ты человек с характером; и тогда перед тобой откроется путь <…>. Еще есть время, чтобы ты стал выдающимся — в смысле деловых качеств — коммерсантом; и ты даже не представляешь себе, в какой мере именно коммерсант располагает возможностью организовать свою жизнь так, чтобы она в принципе строилась на основе жизнелюбия[209].
Симон, однако, в тот самый день увольняется из книжной лавки, а перед уходом произносит перед почтенным книготорговцем еще одну пламенную речь, которая начинается изысканной фразой: «Вы меня разочаровали, только не делайте такое удивленное лицо, изменить уже ничего нельзя, сегодня я увольняюсь из вашего заведения <…>»[210]. Уже одна эта фраза показывает, что обе роли здесь вывернуты наизнанку. Вернувшись домой, Симон находит процитированное выше письмо. И не отвечает на него. Поучение просто скатывается с юноши, как с гуся вода. Точно так же реагирует он — в конце книги — на длинную речь брата. Симон, правда, выслушивает эту речь до конца, но потом не отвечает ни на один из его аргументов, а говорит только: «Почему ты предаешься заботам в такой чудесный день, когда достаточно одного взгляда вдаль, чтобы раствориться в ощущении счастья?»[211] Одна эта фраза обессмысливает всю воспитательную акцию Клауса, вместе с ее моральным фундаментом.
Счастье как противоположность карьере
То, что Симон в разговоре с братом упоминает счастье, для творчества Вальзера имеет центральное значение. Не разобравшись с этим, нельзя понять, почему в вальзеровских произведениях мы так часто сталкиваемся с менторами и их речами, а также с противо-словом. Счастье, которое подразумевается в процитированной фразе — счастье одного-единственного дня, — часто становится ключевым аргументом вальзеровских юношей. Идея такого счастья резко контрастирует со столь же однозначной идеей жизненной цели в речах менторов. Концепция счастья, как ее понимают вальзеровские юноши, не совместима с характерной для менторов концепцией цели. Бюргерский ментор, как мы уже говорили, указывает молодым людям на цель, ожидающую их в будущем: успешную жизнь в бюргерском обществе. Менторы тоже оперируют понятием счастья, но истолковывают его совсем по-другому. Как Христос не мог помыслить свою цель в потустороннем мире, не отождествляя ее с наивысшей мерой блаженства, так же и бюргер не мыслит свою цель в посюстороннем мире без соответствующей ей наивысшей меры счастья. Ведь педагогическая модель оправдывает себя лишь в том случае, если достижение жизненной цели обеспечивает и максимум счастья. Поэтому бюргерские рассказчики всегда связывают момент, когда цель достигнута, с эротическим ликованием и сексуальным вознаграждением. Супружеское ложе молодоженов служит на земле эквивалентом небесного рая. Этого требует символический язык такого рода повествований[212].
Вальзеровские юноши выслушивают всё это из уст менторов и тут же опровергают именно наличие связи между счастьем и жизненной целью. Что хорошо видно по процитированной выше фразе: «Почему ты предаешься заботам в такой чудесный день, когда достаточно одного взгляда вдаль, чтобы раствориться в ощущении счастья?» Счастье этих юношей совершенно иной природы, нежели счастье, о котором думают менторы. И получается, что одно счастье противостоит другому счастью, непримиримо. Счастье здесь и сейчас, в этот сегодняшний день — то есть блаженство, возникающее просто потому, что день выдался погожим и душа ему радуется, — радикально отличается от счастья, которое наступит когда-то, после тяжких годов становления личности и бюргерской карьеры, требующей от человека аскетической самодисциплины.
Это многое проясняет. Какие же выводы мы можем сделать относительно вальзеровской концепции жизни? Если бюргерское счастье связано с карьерной целью, а счастье вальзеровского юноши исключает такое счастье, то вальзеровские юноши должны отвергать, причем отвергать радикально, ядро любой менторской речи — представление о жизненной цели, олицетворенной в фигуре ментора. Действительно, отвержение цели становится сердцевиной вновь и вновь изображаемых Вальзером сцен драматичного столкновения вальзеровского юноши с ментором. Но это означает — если продолжить цепочку логических рассуждений, — что в той же мере, в какой ментор персонально воплощает бюргерское представление о жизненной цели, его противник должен персонально воплощать нечто противоположное. Как ментор уже изначально являет собою цель, так же вальзеровский юноша с самого начала являет собою противоцель.
Но тут у нас возникают языковые трудности. Слово противоцель, по сути, здесь неуместно: потому что оно подразумевает нечто, пребывающее в будущем, нечто такое, к чему человек стремится. То же, чего хочет вальзеровский юноша, представляет собой не будущее, а чистое настоящее. Обозначить это можно только посредством отрицаний. И именно здесь — корни необозримого дискурса отрицания, разворачивающегося в произведениях Вальзера: говорения посредством отрицаний, упорного настаивания на том, чего нет или что представляет собой ничто. «Ничто» становится у этого автора драматичным ключевым словом. Все эти отрицания, которые так часто возникают в самом начале вальзеровских текстов, а потом повторяются как рефрен, означают в своей совокупности одно: противоцель как не-цель, а значит, и разрушение всего того, к чему обычно сводится возвышенное послание менторской речи.
Не следует забывать: возвышенное послание менторской речи помогает достичь посюстороннего эквивалента христианского рая. А значит, и вальзеровская не-цель — или, точнее, его нацеленность на ничто — должна иметь такой же характер. В противном случае вся протестная акция оказалась бы бессмысленной. И действительно, вальзеровская нацеленность на ничто совпадает с абсолютным счастьем, с неистовым счастьем переживания текущего момента, счастьем, которое не желает ничего знать о будущем, но существует здесь и сейчас, как единственный доступный для человека рай. Такой рай возможен лишь при условии отказа от цели. Малейшая мысль о цели в том смысле, как ее понимают менторы, неизбежно разрушит счастье чистого сейчас, из прославления которого по большей части и состоят произведения Вальзера. «Так всё хорошо. Только так! Ничто в этом мире не принадлежит мне, но ничто больше и не влечет меня. Я больше не знаю никаких влечений»[213]. Симон Таннер выкрикивает эту фразу (с тремя отрицательными словами: «ничто», «ничто», «никаких») в лицо хозяйки трактира на Цюрихской горе, прямо посреди своей речи — самого захватывающего противо-слова во всем корпусе вальзеровских сочинений. Торквато Тассо — персонажу Гёте — Господь даровал возможность высказать, от чего он страдает. Вальзеровскому юноше Господь даровал возможность рассказать, чем он наслаждается.