Осталось добавить немногое. Таинственный текст, вдохновивший Мейера, текст «неизвестного происхождения», как выразился составитель Собрания сочинений, в действительности не такой уж таинственный. Мейер в своих записках сам указал на его источник: книгу «Прозрения души» Альбана Штольца[186], опубликованную во Фрайбурге в Брейсгау в 1867 году, — образец исповедально-назидательной литературы того времени. Мейер тогда же выписал из этой книги еще и второй, гораздо более длинный отрывок, и издатель отнес библиографическую ссылку поэта только к этому второму тексту. Процитированный нами фрагмент действительно можно обнаружить — точно в таком виде, в каком его переписал Мейер — у Альбана Штольца, на с. 335. Составитель Собрания сочинений Мейера, известный своей аккуратностью, на сей раз просто слишком рано прекратил поиски.
Как бы мы ни были удовлетворены теперь и с филологической точки зрения, поскольку загадка наконец разрешилась, нам все-таки немного жаль, что это произошло. Что-то от тайны этого текста излучалось и на само стихотворение. Не кажется ли теперь всё это довольно банальным? Мы не должны так думать. Ведь остается удивительный феномен: короткий отрывок текста, помещающийся посреди неинтересной, деловито написанной назидательной книги, настолько запал в душу нашему автору, что он, словно под давлением, несколько раз подряд переписал этот текст и освободился от него, лишь когда создал одно из самых необычных своих стихотворений. Внезапный электрический разряд, потребовавший от поэта безусловной идентификации с чужим, отчасти абсурдным текстом — «Ах, если бы я был монастырем!», — дает нам редкую возможность заглянуть в непростую душу Мейера и в сокровенный процесс его творчества. И после филологического разъяснения наши возможности в этом плане даже расширяются.
НАСКОЛЬКО МУДРА МУДРОСТЬ Роберта Вальзера?
Потому что если кто-нибудь пытается играть со мной в хозяина, что-то во мне начинает смеяться, лукавить, и тогда уже прощай, уважение, и из моей обманчивой приниженности восстает превосходство, которое я не попираю, если уж оно заявило о себе.
Роберт Вальзер, «Разбойник»[187]
В мудрости Вальзера сомневаться не приходится. А как обстоит дело с мудрыми изречениями Вальзера? С мудрыми изречениями Вальзера дело явно обстоит по-другому. Избитых истин среди них предостаточно. Есть у него и такие поучающие изречения, которые бодро перешагивают границу банальности и оказываются на территории пошлости. Кто (как неоднократно случалось по ходу развития вальзеровского культа) принимает за откровение каждое высказывание этого автора о мире и о человеческой жизни, тот уже пожертвовал критическим разумом ради безоглядного почитания своего кумира. Я имею в виду фразы наподобие следующих:
Юность великолепна, но имеет тот недостаток, что юноша день ото дня становится старше <…>[188]
Для всех нас важно, чтобы мы открыли для себя свою сущность и позволили реализоваться, в полной мере и во всем своеобразии, нашим внутренним силам[189].
Чистоплотность повсюду производит благоприятное впечатление[190].
Остерегайтесь принимать себя слишком всерьез[191].
Любая местность всегда красива, потому что она всегда свидетельствует о живописности природы и об искусстве строителей[192].
Симпатии — странная штука; порой их возникновение едва ли можно объяснить[193].
Завязать дружбу с благородным человеком и заниматься гимнастическими упражнениями — вот, наверное, две самые прекрасные вещи, какие могут быть в мире[194].
Увидев играющих [детей], я сказал себе, что человеческая жизнь с незапамятных пор была игрой и в будущем, до скончания веков, тоже останется пусть и судьбоносной, и богатой случайностями, но всего лишь игрой[195].
Обрести здравый взгляд на происходящее — и для внешнего, и для внутреннего человека это всегда огромное преимущество, связанное со всяческими удобствами[196].
И так далее. Всякому читателю Вальзера знакомо такого рода глубокомыслие. И всякий читатель Вальзера порой совершает рефлексивные попытки «спасти» подобные места, объяснив их наличие будто бы имеющейся эстетической или структурной необходимостью. Но тут-то и прячется загвоздка. Этой загвоздкой я и хотел бы заняться.
Трудность заключается не только в интерпретации интеллектуального содержания вальзеровских мудрых изречений, но и в вопросе, почему эти изречения встречаются с такой поистине инфляционной частотностью. Поучающий жест в его произведениях вездесущ. Достаточно беглого сравнения с текстами Кафки, чтобы это стало очевидным. Если тон вальзеровскому творчеству задает уже начальная фраза первой книги этого автора («Сочинения Фрица Кохера»): «Человек — тонко чувствующее существо»[197], — то само представление, что так мог бы начинаться какой-то из текстов Кафки, кажется абсурдным. Я вовсе не имею в виду, что Вальзер должен писать как Кафка или что Кафка является нормативным образцом для современной прозы. Считать так было бы не менее абсурдно. Я только хочу наглядно показать, насколько навязчив в вальзеровских произведениях поучающий жест и какой неизгладимый отпечаток он на эти произведения накладывает. Я понимаю, что «Сочинения Фрица Кохера» как раз и построены по принципу умствований на пустом месте и что склонность к таким умствованиям — главное качество Фрица Кохера как художественного персонажа. Но это лишь подтверждает, что упомянутая мною «загвоздка» возникает уже в связи с первыми произведениями Вальзера.
Чтобы ответить на поставленные вопросы, я должен углубиться в историю литературы, предшествующую эпохе модерна; должен выяснить, какими характерными способами в этой литературе — на протяжении ста пятидесяти лет — инсценировался поучающий жест.
Менторы, олицетворяющие мудрость, в немецкой литературе
Та немецкая литература, которую мы осознаем как единый живой континуум, начинается в середине XVIII века. Это знаменательный момент. Он связан с секуляризационным скачком. Литература впервые освобождается от схемы истолкования мира, заданной теологией и священной историей. Цель человечества понимается отныне не как вечное блаженство, но как разумная жизнь на Земле. Построению такой жизни обучают читательниц и читателей авторы из бюргерского сословия. Учение о вечном блаженстве прежде держали в руках лица духовного звания; теперь учение о земном блаженстве держат в руках писатели. Сыновья пасторов предпочитают становиться писателями. Их отцы говорили о потустороннем спасении душ; сами же они говорят о посюстороннем житейском счастье. Проповедники — и те, и другие. Склонность к проповедничеству останется характерной чертой немецкой литературы еще и долгое время спустя после наступления кризисной эпохи модерна.
Бюргерская культура обучения проявлялась, с одной стороны, в комментариях рассказчиков к их историям, а с другой, она нашла впечатляющее воплощение в фигурах менторов. Ментор и то, что он говорит — менторская речь, — становятся неотъемлемыми элементами бюргерского повествования. Многочисленные фигуры менторов, которые изображались в литературе со времен Виланда и Гёте и вплоть до эпохи модерна, образуют сверкающую цепь достойных и красноречивых персонажей, из чьих уст мы слышим изложенные в афористичной форме мысли о том, что следует считать правильным. Юные герои — теперь уже не искатели приключений, а становящиеся на пути к самостоятельной и ответственной новой жизни[198], — встречаясь с менторами, испытывают на себе могущество неотразимого личного примера и волнующей риторики. Личность ментора представляется таким юношам олицетворением их жизненной цели. Само существование ментора доказывает, что эта цель достижима. А его слова будто освещают путь к уже намеченной цели и предостерегают от ложных шагов. Юный адепт (принадлежащий к бюргерскому сословию), ментор и жизненная цель образуют триаду, которая предстает перед нами вновь и вновь, в разных вариациях. Это открывает богатые возможности для разработки драматичных сюжетных ходов: от сопротивления юноши учителю, упрямого неподчинения его советам и обрушения в опасный для жизни кризис (rite de passage[199]) до финального прозрения и достижения цели, в большинстве случаев отмеченного перезвоном свадебных колоколов. Свадьба с подобающей герою невестой — церемониальный символ достигнутого в посюстороннем мире спасения души. К красочным промежуточным эпизодам могут относиться любовные истории с «неправильными» женщинами, контрастные образы опустившихся ровесников главного героя, даже его временное увлечение ложным ментором. Фигура ментора — настоящий миф бюргерской эпохи. Что этот персонаж унаследовал нечто и от сакральной ауры, которая окружала героев во времена безусловной религиозной веры, видно на примере таких переходных фигур, как Зарастро или Натан Мудрый[200]. Образцовым предшественником фигуры ментора — в закрытом христианском пространстве — можно считать отшельника из «Симплициссимуса» Гриммельсгаузена.