Некоторые неисправимые оптимисты, не желая отказаться от иллюзии «еврейско-турецкого братства», пытались ухватиться за то, что, в конце концов, «в других странах с нами обходились гораздо хуже, чем в Турции». Оставим в стороне нравственную ничтожность этого довода, построенного на убеждении, что люди, привыкшие к ударам хлыстов, не имеют права обижаться за простую пощечину. Но и с чисто практической стороны дело совершенно не в том, удалось ли туркам устроить резню евреев в Палестине, и даже не в том, хотели ли они этого. Политическое отношение наше к Турции, вообще к кому бы то ни было должно определяться не чувствами раздражения или обиды, а исключительно отношением Турции к национальным идеалам еврейского народа. 33 года безрезультатной дипломатии и 2 года войны доказали, что это отношение отрицательное. Турецкое правительство — старое и новое — не желало и не желает образования еврейской национальной силы в Палестине. Бесполезно им доказывать, что развитие местных национальностей ведет к усилению всей империи: это не совпадает с их государственной теорией, и они еще недавно предпочли потерять Македонию и Албанию, чем пойти на уступки по линии Nationalitatenstaat'а. Бесполезно уверять их, что приток евреев обогатит Палестину и всю Турцию: они готовы верить этому, но ответ их ясен: не хотим ни вашего меду, ни вашего жала. То, что произошло в Палестине, важно не потому, что были допущены жестокости, а потому, что эти события окончательно доказали принципиальное нежелание турецкой власти допустить развитие еврейской колонизации в той стране, в которой мы, евреи, желаем развивать свою колонизацию во что бы то ни стало.
Вывод отсюда ясен: турецкое правительство, терпевшее сионизм под давлением капитуляций, воспользовалось отменой капитуляций, чтобы объявить сионизму войну. Людям со здоровым чувством собственного достоинства осталось одно: ответить на вражду враждою; людям, со здоровым восприятием действительности осталось одно: связать свою судьбу с врагами своего врага.
В статье капитана Трумпельдора рассказано, как и почему из мысли о еврейском боевом легионе для участия в борьбе за Палестину получился отряд другого размера и характера. Никого из нас, сторонников этой мысли, александрийский отряд не удовлетворил; мы продолжали свои попытки добиться создания еврейского легиона в полном смысле этого слова и еще не считаем эти попытки законченными. Их история будет рассказана когда-нибудь впоследствии. Но если александрийский отряд явился далеко не полным выражением нашей идеи, он все же был делом смелым и правым; он был единственным активным шагом еврейского народа за все время войны; он принес еврейскому имени честь, — и близкое будущее докажет, что он красиво и сильно подвинул сионистскую идею на шаг ближе к осуществлению.
Лондон
Несомненно, публикация этой книги в России была большой поддержкой Жаботинскому — здесь достаточно обратить внимание на процитированное в предисловии Чуковского письмо могилевских евреев, выразивших готовность вступить в еврейский палестинский отряд.
И не вина Чуковского, что выход этой книги в России совпал с началом смутного революционного времени, и бурная политическая жизнь существенно уменьшила ее резонанс. А позднее, уже при советской власти, она очутилась в самом глухом спецхране, и Чуковский даже не упомянул о ней в письме к Марголиной.
Да и сам он оказался далеким от тех высот, на которые поднялся перед революцией, из влиятельного критика он стал «бывшим», которого даже в число «попутчиков» зачисляли крайне неохотно. Революция переломила его жизнь надвое, и для достигшего середины жизненного пути сорокалетнего Чуковского наступал период, если так можно выразиться, второго рождения — ему приходилось заново искать свое место в литературе при новой власти, но это тема особого разговора.
Старые знакомые по Одессе с трудом узнавали его. В этом смысле характерный эпизод — одна из последних записей в дневнике Чуковского с упоминанием Жаботинского и других его знакомцев одесских лет, среди которых, как оказалось, был поэт Х. Бялик:
12 мая <1918 или 1919 года>. у Луначарского в Кремле.
<…>
Оттуда к Гринбергу на Остоженку. Гринберг на заседании. Сижу, слушаю. Обычные в комиссариатах — разговоры. <…> Пришел Гринберг и указал мне на какого-то плотного еврея: вы незнакомы? Это Бялик. Бялик, знаменитый поэт, самый обыкновенный (жирный и спокойный) мужчина, розовый затылок, лысина. С палочкой. Он говорит мне заунывно и равнодушно: О, как вы изменились! Боже мой, как вы изменились! Я вас помню совсем другим.
Я спросил его, что он делает. — Я пишу свою биографию — Wahrheit und Dichtung[272]. Мы в Одессе много работаем с Равницким. Редактируем научно-академич<еское> издание Ибн Габриоли, Иегуды Галеви, Ибн Эзры. — Как вы относитесь к переводам Жаботинского? — Жаботинский подрядчик. Нельзя переводить стихотворения подряд. (Бялик слово подряд производит от наречия подряд). Лирику вообще нельзя переводить. Что сделали с Гейне! Ведь на русском яз<ыке> не существует ни одного перевода из Гейне… — А в еврейской литературе ваши стихи признаны всеми? Существует школа Бялика? — Увы, она считается уже устарелой. — А кричат «долой Бялика!»? — Не кричат, но скоро будут кричать. Очень спокойный, уравновешенный. Уезжает с Равницким за границу.
Этот беглый отзыв лишний раз подтверждает, что пророков в своем отечестве не бывает: сколько бы теперь ни восхищались переводами Жаботинского, приходится признать, что на этот счет существовали и другие мнения. В этот период новые испытания начинались и для Жаботинского: в начале 1917 года при его участии был сформирован второй еврейский отряд, в составе которого он вновь отправился воевать в Палестину; его дальнейший путь описан в многочисленных биографиях.
В Россию он уже не вернулся, в периоды своей жизни в Европе он вращался исключительно среди русской эмиграции, то есть всю последующую жизнь находился по другую сторону железного занавеса от Чуковского. Его идеи очень скоро оказались под запретом — Россия создавала собственную «золотую долину» в Биробиджане, на окраине социалистического рая.
И все-таки последней встречей Чуковского с Жаботинским следует назвать не их встречу в Лондоне, а ту, которая состоялась благодаря Р. П. Марголиной, когда Жаботинского уже не было в живых (умер в 1940 году), а восьмидесятипятилетний Чуковский читал второй том биографии Иосифа Шлехтмана, о которой 4 июля 1965 года записал в дневнике: «Получил из Иерусалима поразительную биографию Жаботинского — к сожалению, только второй том… Книга бешено взволновала меня»[273].
Их роли опять переменились — Жаботинский был национальный герой созданного при его активном участии государства Израиль, Чуковский хотя и был (и остается) любимым детским поэтом у себя на родине, самым издаваемым и самым читаемым, но национальным героем себя почувствовать при жизни не успел, разве что в кругу детворы. Глядя на портрет этого нового для себя Жаботинского, 19 июня 1965 года Чуковский записал в дневнике: «…Рахель Павловна Марголина прислала мне портрет пожилого Жаботинского, в котором уже нет ни одной черты того Альталены, которого я любил. Тот был легкомысленный, жизнелюбивый, веселый; черный чуб, смеющийся рот. А у этого на лице одно упрямство и тупость фанатика. Но конечно, в историю вошел только этот Жаботинский»[274].
В памяти Чуковского жил другой Жаботинский, с наставничества которого начиналась его творческая жизнь. Но и Жаботинский едва ли узнал бы в благообразном старике, ставшем при жизни классиком детской литературы, авторитетным литературоведом, популяризатором и переводчиком английской литературы, того странного вида одесского Емельяныча, про которого злые языки говорили, что он не снимает пальто потому, что к нему за неимением брюк пришиты штанины, и которому он так вовремя протянул руку помощи.
Собрав в один сюжет все, что удалось найти об отношениях ЧиЖ, впору задуматься над вопросом: можно ли в двух словах определить, чем были они друг для друга? Едва ли удастся как-то скруглить этот сюжет, свести его к какой-нибудь готовой формуле: дружба-вражда, любовь-ненависть, учитель и ученик. Единственный непреложный факт состоит в том, что в начале журналистского поприща Жаботинский был наставником Чуковского, позднее, когда оба они пошли «другим путем», Жаботинский не терял его из виду. Между ними установились отношения равенства, позднее известность Чуковского стала превосходить известность Жаботинского, деятельность которого долгие годы носила полуконспиративный характер, но едва ли это что-нибудь изменило для них: судя по последней лондонской встрече 1916 года, встретились они так, точно расстались вчера. Сложность поиска подходящих определений в том и состоит, что их жизненные пути складывались как расходящиеся из одной точки линии. У каждого на этих путях была, выражаясь современным словом, харизма, и потому ни вражды, ни дружбы, ни любви, ни ненависти, по существу, быть и не могло. Не поддается сопоставлению и слава, которая выпала на долю каждого из них, слишком в разной области стяжали они свои лавры. Ничего похожего на «победителя-ученика» и «побежденного учителя» мы в отношениях ЧиЖ не найдем.