Писатель исследует и путь иной. Герой повести «Предтеча», старик Якушкин, возомнивший себя экстрасенсом, «знахарь», пытается жить сам — и научить других — по законам совести, правды. Якушкин — герой с ярко выраженной положительной программой, действующий во имя физического здравия и духовного очищения человека. Этот «максималист, жаждавший направить любовь на человека впрямую», пытается исцелить смертельно больных людей через объяснение им «убогости» их повседневного существования, погрязшего в сугубой и жалкой, по его мнению, материальности. Конечно, Якушкин — фигура трагикомическая; он не может стать поистине «духовным пастырем». В этой фигуре Маканин гротескно сращивает и порыв к добру, и примитивность мысли, и духовность, и физиологизм. Якушкин не способен вывести к свету — в тяготении к нему аккумулируется жажда псевдоинтеллигентов «прислониться» и к псевдонародности, и к «чуду», жажда даром получить прозрение.
Точна по рисунку фигура московского журналиста Коляни, организатора псевдоинтеллигентской суеты вокруг Якушкина. Но яростный «порыв» Якушкина к исправлению нравов сам по себе бескорыстен, что становится особенно очевидным после утраты им «дара», когда Якушкин пытается направить свою силу на бродячих собак, «не найдя, куда же пристроить свою великую любовь к людям». Одновременно и целитель, чуть ли не святой, и фарсовый лжепророк, обретший свой «дар» после удара бревном по голове, Якушкин — точка приложения сил «заблудшей» духовно псевдоинтеллигенции, утратившей свое истинное назначение, свою дорогу в культуре.
Авторская позиция Маканина в «Предтече» состоит не только в возвышении-осмеянии Якушкина, но и в горьком сожалении по поводу духовной несостоятельности и несамостоятельности интеллигенции, выдвинувшей такого лжепророка, готовой слепо верить его примитивным указаниям. Поражение Якушкина — это не только его поражение, это поражение иллюзий получить готовым свет подлинной духовности из рук «другого», «чужого», якобы народного начала. Автор никоим образом не компрометирует в принципе идею духовных поисков (как это утверждал критик А. Казинцев); он подвергает жестокому анализу подмену, профанацию духовных поисков, выразившуюся на грани 70–80-х годов (в «мебельное время»!) именно в болезненном уходе от социальных проблем, в пристрастии к разного рода лжепророчествам, псевдознахарству, «летающим тарелкам», «гуманоидам» и так далее. В этом тяготении сказался острый кризис духовности, переживаемый обществом, вынужденным распрощаться со своими социальными устремлениями 60-х годов; сказалось чувство тупика и безнадежности, охватившее сознание общества тех лет.
«Заболоченность» духовной жизни — вот феномен, рождающий, по Маканину, трагифарсового «предтечу» Якушкина и иже с ним. Только Якушкин, в отличие от многих, чист внутренне сам и не ведает, приложением каких сил является его жизненный «порыв»… Но после Якушкина (ложный путь!) общество все же должно выйти на дорогу истинного просветления, подлинной, не ложной духовности, обеспеченной ценностями человеческой культуры.
«Зачем же нужна эта дорога, если она не ведет к храму?» — так спрашивает в финале фильма Тенгиза Абуладзе «Покаяние» старая женщина.
Реальную трудность жизни по «пути к храму», к культуре, к «чистому голосу ребенка»; реальную трудность жизни, творчества, если они основаны на подлинных, не «подменных» ценностях, пытался показать Макании в повести «Где сходилось небо с холмами».
В главе «Перекличка», к которой я отсылаю читателя, уже была предпринята попытка разбора позиции главного героя, композитора Башилова, которого мучает чувство неизбывной вины перед Аварийным поселком, вырастившим его, отдавшим ему свой мелос; поселка, из которого постепенно «вытекла», исчезла народная песня — та сила подлинной красоты, которая «держала», одушевляла его безобразный барачный быт.
Чувство долга и «вины» перед народной жизнью, испытываемое Башиловым, — это чувство для настоящей русской интеллигенции традиционное («без вины виноватые»).
Но этим чувством, характерным, например, и для В. Распутина, авторская позиция Маканина не исчерпывается. Дело конечно же не в Башилове, который твердит: «Я виноват» — и которому бабка Алина кричит: «все соки высосал!» Нет, Башилов сохранил и приумножил в своем творчестве песенный мелос поселка… Макании безыллюзорно показывает перерождение поселковой жизни, эволюцию поселка, возрастание индивидуализма, эгоизма, потребительства, то равнодушие к подлинной культуре, которое охватило и прежних поселковых жителей, и их потомков. И поселок приобретает в повести черты обобщенные: «ему казалось возле темного окна, что весь мир вокруг — это его поселок».
Общество — цивилизация — культура: эту триаду исследует в повести Маканин. И его позиция тревожна. Тот народ, который помнит еще Башилов («великаны»), вытеснен людьми равнодушными, «безголосыми». И Генка Кошелев со своей масскультурой, заполонившей Город, и поселковый племянник, агрессивно настроенный по отношению к Башилову, — по сути едины. Масскультура и символический образ катастрофы, аварии сливаются в единое целое, направленное против Культуры.
Повесть Маканина звучит как предупреждение обществу, не способному справиться с аварийной ситуацией, в которой оно оказалось. Обществу, равнодушному и к муке художника, пытающегося воплотить в своем творчестве духовную суть и неповторимый мелос той общей родины, того истока, оставляя наяву лишь внешние контуры былой «выпитой» жизни — ту волшебную волнистую линию, «где сходилось небо с холмами»: «сами же холмы, и рисунок горизонта, и темные купы шиповника музыку больше не рождали».
Авторская позиция выражена в повести не впрямую, а опосредованно: через композицию, сюжет, через сопоставление «голоса» Башилова с «голосами» жителей поселка, символику, впервые столь активно пронизывающую авторское повествование. От проблематики бытовой, от социального портретирования Маканин перешел к социально-бытийному исследованию действительности в ее исторической предопределенности, протяженности.
1981, 1986
НА СЛУЖБЕ…Речь пойдет об отношениях особого разряда, может быть, и более сильных для современного человека, чем обычная, если можно так выразиться, любовь, — об отношениях служебных, сильно потеснивших, на мой взгляд, избитый треугольник, и о страстях конторских. В этой прозе, как правило, есть и эта самая злополучная любовь, и игра в нее, и измены, и адюльтеры — но это все отходит на второй план, являясь лишь подсобным средством в «деловой» интриге.
Но сначала — о месте действия: «…в старинных узких переулках, в подворьях, в проходных дворах, в слепившихся, как торты, зданиях размещались… учреждения: сотни, если не тысячи, министерств, управлений, трестов, главков, отделов, советов, президиумов, кафедр, касс, союзов, отделений, филиалов, бухгалтерий, контор, издательств, складов, курсов. От вывесок и названий рябило в глазах» (М. Рощин. «Шура и Просвирняк»). Современный городской служащий человек большую часть жизни и проводит в одном из таких учреждений. Здесь он не только служит — здесь налаживаются новые связи, чуть ли не более прочные, чем семейные; здесь он обрастает своеобразным бытом — кто не участвовал в конторских чаепитиях! Обратившись к типу «делового» человека эпохи НТР, литература в первом своем к нему приближении постаралась разглядеть положительные начала нового героя. Были в нем и энергия, и деловитость, и профессионализм. Но и — нравственная сухость, резкость, рационализм, — как правило, это был человек неприятный. С чисто художественной точки зрения такой ход был понятен: авторы старались подчеркнуть необходимость своего героя, несмотря, так сказать, на его отдельные недостатки, идя от противного. И потому мы могли рассматривать эту «неприятность» как чисто художественный прием.
Но шло время, и литература все пристальнее вглядывалась в своего героя — открыв явление, перешла к тщательному изучению. И тут обнаружилось, что пресловутая «неприятность» в значительной мере характеризует социальную сторону массового представителя этого нового жизненного явления. И в ряде произведений эта неромантическая мысль настойчиво разрабатывается.
Федор Атаринов (герой повести Б. Гусева «Открытие») — «…блестящий сорокалетний администратор с широкой обаятельной улыбкой, современной манерой этакого легкого равнодушья и внятно выраженной прогрессивной направленности недюжинного ума» — один из таких героев. Свою повесть Б. Гусев снабжает четким жанровым подзаголовком: «Несколько сцен из деловой жизни». Слово «деловой» можно было бы взять в кавычки. Не деловая жизнь, а административные интриги заменяют герою все — вплоть до эмоционально-чувственной жизни. Любовь, брак, интимные отношения подчинены в его сознании главному делу — продвижению по службе. Мысль о справедливости, например, носит откровенно подсобный характер — несправедливость мира, оказывается, состоит прежде всего в том, что именно он, Атаринов, «обойден, обижен». И герой начинает свою борьбу за место под солнцем, в которой все средства хороши, делает беспроигрышный, казалось бы, шаг в сторону беспринципности.