Под конец книги вспомним еще одну сцену, исполненную смысла и новых интеллектуальных веяний: ту, где Дон Кихот и Санчо сталкиваются с шайкой каталонских разбойников во главе со знаменитым Роке Гинартом. Сервантес описывает, как этот прославленный бандит «распорядился немедленно возвратить их [захваченные вещи] Санчо, а затем, выстроив людей своих в ряд, велел им выложить одежду, драгоценности, деньги — словом, все, что было ими награблено со времени последнего дележа добычи; он быстро произвел оценку и, переведя на деньги стоимость того, что дележу не поддавалось, распределил добычу между всеми, кто состоял в его шайке, в высшей степени справедливо и точно, ни на йоту не уклонившись от дистрибутивного права и ни в чем против него не погрешив». Затем автор заставляет разбойника пояснить: «Если не проявлять такой точности, с ними невозможно было бы ужиться».
Это, на мой взгляд, один из тех пассажей, в которых Сервантес затрагивает темы куда более глубокие, чем кажется на первый взгляд. Понятно, что нам предлагается противопоставление двух сообществ: малого — разбойничьего и большого — национального; одно, меньшинство, живет за счет нарушения законов большинства, но и оно не может существовать без педантичного соблюдения собственного закона. Таким образом, проводится очевидная параллель с юридической школой Саламанкского университета, где в то время закладывались основы международного права, согласно которым малым сообществам или нациям следует применять к большому сообществу или содружеству наций те же правовые принципы, каковые каждый считает обязательными для исполнения внутри собственных границ, — подобно тому, как поступает Роке Гинарт при дележе награбленного.
Однако набросок к портрету Дон Кихота-европейца остался бы незавершенным, если бы мы не процитировали самого благородного из его высказываний. Но прежде припомним прекрасную Марселу, восклицающую: «Я родилась свободной», или Санчо, который, избавившись от охватившей его было мании величия и обнаружив, что управление самым живописным островом доставляет больше хлопот, нежели удовольствий, и больше головной боли, нежели удовлетворения, отказывается от своего острова с такими словами: «Дайте дорогу, государи мои! Дозвольте мне вернуться к прежней моей свободе».
После чего никого не удивит, что Дон Кихот, пресыщенный дарами, удобствами, почетом и удовольствиями, покидает герцогский дворец ради новых приключений и, вновь оказавшись на дороге, обращает к Санчо памятные слова: «Свобода, Санчо, есть одна из самых драгоценных щедрот, которые небо изливает на людей; с нею не могут сравниться никакие сокровища: ни те, что таятся в недрах земли, ни те, что сокрыты на дне морском. Ради свободы, так же точно, как и ради чести, можно и должно рисковать жизнью».
Дон Кихот, «знаменитый испанец», великий европеец.
Алехо Карпентьер
Речь на вручении премии Сервантеса — 1977
Перевод Н. Харитонова
Речь, произнесенная в актовом зале университета Комплутенсе[51] на церемонии вручения премии «Мигель Сервантес» (1977), учрежденной за достижения в области испаноязычной литературы.
Год назад великому поэту Хорхе Гильену в этом же актовом зале знаменитейшего университета Комплутенсе, где теперь нахожусь и я, вручали награду, которая отметит сегодня и мое творчество, чем подведет итог долгому писательскому пути. И, возможно, оттого что я здесь, я просто обязан вспомнить того, кем восхищаюсь уже более полувека — автора «Песнопения», чьи строки приходят на память: «… внезапно я увидел зал. Свет люстр в стекле сиял над торжеством еще без персонажей»[52].
Торжество и в самом деле состоялось очень далеким уже осенним днем в этом замечательном городе Алькала-де-Энарес, на века ставшем одной из тех вершин мировой культуры, как Стратфорд-на-Эйвоне и Веймар Гёте и Шиллера, ведь здесь на свет появился Сервантес. Но, вероятно, это торжество прошло «еще без персонажей», как говорится в стихах, потому что подлинное торжество — большое и великолепное, состоялось в одно из воскресений октября того же, 1547-го, года, когда совершалось таинство крещения Сервантеса[53], ибо для тех, кто видит происходившее глазами современного романиста, там собралось немалое, просто-таки огромное число персонажей (да еще каких!) — сам историк Сид Ахмет Бененхели, окажись он там, сбился бы со счета. Для меня, как и для всех, кто сегодня пишет романы на нашем языке, на то памятное и праздничное торжество явились, среди прочих, госпожа Эмма Бовари и прустовская Альбертина, Эрсилия Пиранделло и Молли Блум, прибывшая специально из Дублина со своим супругом Леопольдом Блумом и его другом Стивеном Дедалом, князь Мышкин, бесхитростный Назарин, невольный чудотворец, и даже Грегор Замза из семьи Кафки, тот самый, что однажды утром проснулся насекомым, — все те, кто принадлежит к Братству Воображаемого Измерения, появившемуся на свет одновременно с тем, чья жизнь среди нас тогда началась.
А дело все в том, что вместе с Мигелем де Сервантесом Сааведрой — и я не скажу тут ничего нового — родился современный роман.
Время от времени в истории литературы происходит то, что обычно сегодня называют «кризисом романа». Но было бы вернее говорить не о «кризисе романа», а о кризисе определенного типа повествования. Сам факт не нов. Очевидно, что, когда Сервантес, перекинув мост между средневековым эпосом и ренессансным гуманизмом, предпринял свой великий труд по развенчанию мифов, рыцарские романы уже умирали. Уставшие от колдовства и невероятных приключений сии Джеймсы Бонды того времени: Амадисы Гальские и Флорисмарты Гирканские — пали под бременем нагроможденных ими чудес. А приобретать человеческое подобие начали они в «Тиранте Белом», этой, по словам Сервантеса, «сокровищнице удовольствий и залежи утех», где рыцари «едят, спят, умирают на своей постели, перед смертью составляют завещания» и где «много такого, что в других книгах этого сорта отсутствует»[54].
Но подобного прорыва в реальность все же было недостаточно, чтобы спасти прозу, пришедшую в полное обветшание. Особенно если принять в расчет то, что уже родилось совершенно новое повествование: плутовской роман.
С испанским плутовским романом — и это можно повторять до бесконечности, особенно если задуматься над тем, как мало это принимают во внимание за пределами Испании, — на самом деле, рождается роман в нашем современном понимании. Роман со своим собственным повествованием. Роман, который является абсолютно испанским изобретением, не имеющим зарубежных предшественников, роман, который благодаря своей новизне и способности проникать в самую толщу окружающего мира и повседневности, вскоре был переведен на разные языки и обрел бесконечное число подражателей во Франции и Англии.
Роман со своим собственным повествованием, сказал я. Повествованием, ставшим самым устойчивым литературным направлением в истории словесности — от Возрождения до нынешних дней: достаточно вспомнить, что, зародившись вместе с «Ласарильо с Тормеса», оно развивалось в течение более двух столетий, постоянно расширяя свою географию, чтобы наконец найти свое завершение в жизнеописании Торреса Вильяроэля[55], предвестнике «Исповеди» Руссо, и в начале XIX века обзавестись наследником в Америке: «Перикильо Сарньенто» мексиканца Лисарди[56].
Вероятно, исключительный успех плутовского романа объясняется тем, что в романе, проходившем через самые разные этапы, но столетиями сохранявшем верность своим устным корням и неизменно строившем повествование от третьего лица, появляется «я». То был не роман типов, а скорее архетипов, где автор занимает по отношению к своим персонажам позицию, близкую к брехтовскому «отчуждению». Эдакий маэсе Педро, который представляет читателям фигуры балаганчика, но сам появляться не вправе. У мастеров плутовского романа «я», напротив, непосредственно утверждало себя на фоне реальности, повествуя о ней от первого лица. Причем «я» теперь являло собой часть привычного окружающего мира. И, в сущности, ничего не добавляло к очень испанской действительности, где Паблосы сеговийские, Маркосы де Обрегон, Эстебанильо Гонсалесы не обладали достаточной мощностью, реальностью и назидательностью, чтобы стать воплощением национального гения. Народ готов был наслаждаться сполна антигероями, но не узнавать себя в них. Поэтому во времена плутовского романа, чтобы как следует танцевать по-испански, следовало обратиться к театру — к миру Педро Креспо, Перибаньеса или «всего народа»: отважных людей Фуэнтеовехуны[57]… Таким образом, в середине XVIII века в Испании возник новый «кризис романа». Но на самом деле то был кризис повествования, которое благодаря Торресу Вильяроэлю обратилось к реальным воспоминаниям.