class="p1">— Я за сына не отвечаю! — отчаянно, но убежденно крикнул старик. — Я — член и сын — член. Каждый член за себя отвечает. А за себя я отвечаю. — Он решительно оглядел всех, готовый с любым встретиться глазами. — Вы знаете, как я работаю! — как бы уличая всех в этом повторил он, твердый в новом, только что открывшемся для него положении, что он прав, если он хорошо работает в колхозе, и не обязан отвечать за сына, взрослого человека. Никто, конечно, не мог поставить вопрос иначе. Наоборот, сейчас все с большим чувством утверждали это положение:
— За сына ты не ответчик…
— Мы тебя знаем, Мирон Алексеевич!
Мирон уходил, держа голову набок, и повторял свои последние слова: «Я за сына не отвечаю».
И теперь мы все видели в нем не отца отлынивающего от работы сына, не старичка, который сам по себе дешево стоит и живет только почетом или позором детей, а человека, который заставляет считаться с ним самим, — члена, как он сам сказал, члена нашего колхоза!
14 мая
Саша сидит на крыльце миловановской пятистенки, задумчиво катая детский жестяной автомобиль. Мертвый час. Марфа Кравченкова спит в сенях, дети — в комнатах. Окна раскрыты в опрятный, присыпанный песочком палисадник.
— Здравствуй, заведующая!
Саша вздрагивает и поднимает на меня загорелое, неизменно озабоченное лицо, на котором написано: «Председатель, отпустил бы ты нам деньжонок на шило-мыло».
— Тише ты, — предупреждает она меня, кивая на окна, — садись.
И мы все время говорим шепотом.
Саша жалуется:
— Ударницы-то ударницы, но до того ударяют, что детей кормить запаздывают. Часов ни у кого нету. У каждого бригадира по-настоящему часы должны быть, — между прочим, вздыхает она. — А знаешь, это же беспорядок, когда дети питаются не вовремя. Вот и вчера приходит Анастасья Дворецкая — жена Андрея Кузьмича, твоего хваленого, — приходит, когда малый уже закричался совсем — хоть свою сиську ему давай.
— Постой, — сказал я, — сейчас-то бабы уже посвободней. В Лыскове уже почти все вспахано и забороновано… Теперь только сеять и заволачивать.
— А огороды? — сразу возвысила голос Саша и, спохватившись, заговорила совсем шепотом — Из огородов не вылазят… Огороды поразбахали огромадные. У нас с матерью какой был: грядка луку, грядка огурцов, да еще там, — такой и остался. А все теперь огороды поразбахали огромадные. «У нас, говорят, теперь только и всего, что свой огородчик…» Вот у Марфы еще, — кивнула она в сторону сеней, — какая была там грядка, такая и осталась: Марфе некогда гряды загребать, — она день-при-день здесь на всех детей одна.
Саша вздохнула.
В сенях загремело пустое ведро. Саша, схватившись за уши, шепотом закричала:
— Марфа, ошалела ты!.. Дети спят…
— Без четверти три, — ответила Марфа.
— Все равно, так детей можно нервировать… — И, обернувшись ко мне, Саща улыбнулась: — Она по часам здесь научилась понимать. Поминутно смотрит… А без четверти три — это конец мертвого часа.
15 мая
Выслушав устный рапорт Андрея Кузьмича о том, что Лысково закончило вспашку и бороньбу, я спросил:
— А сколько у тебя нынче огороду?
— Огороду?.. Десятинка есть…
— У тебя десятинка, а у других по скольку?
— У кого как. У кого больше, у кого меньше… У меня вот почти что десятинка…
— Уже «почти что». А сразу сказал, что десятина.
— Да кто ж ее знает точно, — уже неуверенно и боязливо пробормотал он.
— Мерить-то ты можешь — спец по этому делу…
— Это мерить не приходится. Это под усадьбами у нас. А мерить — так надо и трудодни выписывать, — усмехнулся полевод.
Я поставил вопрос напрямик:
— Как ты думаешь, Андрей Кузьмич, нормально это, что колхозники вне колхоза расширяют свое единоличное хозяйство?
— Какое же это хозяйство? Это огород. А Сталин что сказал в ответе товарищам колхозникам?
— Мелкие огороды! Мелкие — сказано там!
— Конечно, мелкие, — твердо сказал Дворецкий.
— Но разве у вас мелкие?
— Мелкие.
— Хорошие мелкие: по десятине, а то и больше!
— Там не сказано, сколько десятин, — сказал Андрей Кузьмич.
— Но зачем тебе такой огород? — возразил я.
— А там сказано: «Известная часть молочного скота, мелкий скот, домашняя птица и так далее», — прочел он на память, делая голос сугубо официальным и в го же время язвительным. — А чем же кормить «известную часть молочного скота»? Корнеплодом нужно кормить! Брюкву мы засеваем на этих огородах.
— Да, но ведь ты сеешь брюкву не на приусадебной земле. Откуда у тебя столько приусадебной? Я имею сведения, что эти огороды вклиниваются в полевые массивы колхоза.
— Там не сказано… — опять было начал он.
Но я его перебил:
— Мало ли где чего не сказано!
Разговор наш прервал Голубь, громко поздоровавшийся в окно. Он остановился и долго осматривал канцелярию, повиснув грудью на подоконнике. Он не обратил внимания на то, что мы ему не ответили и сидели насупившись.
— Ты по делу, Голубь?
— Не-а! Так! — улыбнулся он еще шире и смелее.
— Вот что, товарищ Голубь, сегодня после обеда на поле тебя опять заменит Полякова. А ты совместно с товарищем Дворецким произведешь обмер кой-каких площадей здесь. Мы с тобой еще об этом поговорим.
Андрей Кузьмич встал и, не попрощавшись, вышел. Я слышал, как за стеной, уже отошедши от окна, Голубь спросил: «Ты где будешь?» — «Дома буду», — ответил Андрей Кузьмич новым для меня грубым, не своим голосом.
Голубю я объяснил, что он должен плечо в плечо с Андреем Кузьминой обмерить все до одного новые лысковские огороды и дать мне сведения к вечеру. Я завтра еду в район.
— Мерить-то научился?
— Спрашиваешь! — хвастливо мотнул головой Голубь.
17 мая
Вчера я встал в четыре часа. Сведений об огородах мне с вечера не дали. Я ждал Голубя или Андрея Кузьмича. Сижу в канцелярии и жду. Темно. Обычно в это время приходил Андрей Кузьмич и выписывал наряды. Сижу десять, двадцать минут. Полчаса. Нет. Иду сам к Дворецкому. Становлюсь коленом на завалинку, набитую кострой, и стучу в темное окошко. В хате так душно, что у закрытого окна снаружи — и то чувствуется.
На стук отзывается жалобный, протяжный голос женщины:
— Кто