«Эти фрески, неудачные почти во всех отношениях, по крайней мере являются шедеврами декорации архитектуры. Как изменил Пинтуриккио скромный зал Библиотеки! Под сводом, ненавязчиво украшенным небольшими медальонами, ряд мощных аркад широко открывают взгляду романтический горизонт. Впечатление, будто находишься в крытом портике, окруженный всем великолепием блаженства и искусства, но в то же время в свободном пространстве; это, однако, не безграничный простор, но огромность, упорядоченная и ритмизованная благодаря аркам, которые замыкают его… Без сомнения, в чарующем этом пейзаже происходят достаточно красочные, хоть и не слишком впечатляющие процессии и церемонии. Однако шумное это зрелище воспринимаешь как военный оркестр весенним утром, когда в жилах бурлит кровь».
Пинтуриккьо подобен композитору, о котором говорят, что изобретательность, конечно, не самая сильная его сторона, но зато у него абсолютный слух и он прекрасно знает инструменты, которыми пользуется. Планы, взаимопроникающие перспективы, архитектура и пейзаж создают совершенное, гармонизированное замкнутое целое. На фреске, которая изображает Энея Пикколомини, получающего поэтический венец из рук Фридриха III{112}, на переднем плане ряд людей, что стоят вокруг трона. Затем взгляд взбегает по широкой лестнице, представляющей собою горизонт, на который опирается ажурная архитектура, искусное увенчание композиции. Сквозь аркады, как через стекла увеличивающего бинокля, виден далекий, тонко смоделированный пейзаж — перистые деревья, шары кустов, тропинки и трава.
Хлендовский{113} совершенно справедливо сравнивает цикл Пинтуриккьо с «Придворным». Эти сцены словно живьем взяты «из книг графа Бальдассаре Кастильоне{114}, каковые написаны им мудро, учено и с великим красноречием». Они являются великолепным исследованием нравов и, подобно средневековым «Зерцалам», в них папа, государь, рыцарь, горожанин показаны такими, какими они должны быть. Не только нарядами или расположением того или иного человека на соответствующем месте в композиции художник определяет свое общество, его иерархию, связи и взаимозависимости. В сцене встречи Фридриха III с Елизаветой Португальской мы видим целую шкалу жестов — от куртуазной аффектированности суверенов через неспокойное оживление придворных на конях с завитыми гривами, петушиную кичливость алебардщиков вплоть до нищих — неподвижных холмиков лохмотьев. В минувшей этой жизни навечно стоит хорошая погода, и если в «Отъезде кардинала Пикколомини» из темных туч на море льет дождь, то это всего лишь прядь волос, которую ветер сдул на безмятежное лицо.
Выхожу из собора на раскаленную, слепящую площадь. Гиды крикливо подгоняют стада туристов. Потные фермеры из далекой страны снимают на кинопленку каждый кусок стены, на который указывает им толкователь, и послушно впадают в экстаз, прикасаясь к камням, чей возраст несколько веков. У них просто нет времени смотреть, так они поглощены изготовлением копий. Италию они увидят, когда вернутся к себе, рассматривая цветные движущиеся картинки, которые ни в чем не будут соответствовать реальности. Никому уже неохота изучать вещи непосредственно. Механический глаз без устали плодит тонюсенькие, как пленка, впечатления.
Площадь слева от собора названа именем Якопо делла Кверча{115}. По сути, это незаконченная часть собора, крышей которого является небо. Строительство этой части начато в 1339 году, поскольку огромный собор казался уже недостаточно большим и великолепным; по этой причине захотели, чтобы в расширенной церкви «чтили и благословляли Господа нашего Иисуса Христа и Его Пресвятую Мать и небесный двор, а также дабы вечно восхваляли городской магистрат». Дивный образчик мистицизма, сопряженного с амбицией городских советников.
Гигантский план так и не был исполнен. Тому помешал черный мор, а также ошибки конструкции. Стены, тонкие, как листки платины, строил ювелир Ландо ди Пьетро с присущей его профессии легкостью, так что они изрядно потрескались и грозили обрушиться. Были приглашены (о, позор!) эксперты из враждебной Флоренции (сиенский собор был задуман как полемика с флорентийским Duomo). В одном из их отчетов вынесен окончательный и безжалостный приговор: потрескавшиеся стены необходимо разрушить. Однако сиенцы этого не сделали. Но вовсе не из любви к руинам. Трудно также допустить, будто семь веков они питали иллюзорную надежду на возможность возобновления работ. Просто тяжело расставаться с мечтой.
Через недоконченный неф, накрытый лазурью, выхожу на шумную улицу ди Читта. Улицы в Сиене узкие и без тротуаров, и один хронист с явным преувеличением писал, что всадники на них цепляются шпорами за стены. Мое неизменное удивление вызывали лавирующие в этой тесноте автобусы, перед которыми стены словно бы расступались.
Если в Сиене и может быть что-то уродливое, то, наверное, только площадь Маттеотти, бесформенная, раздражающе современная в этом почтенном средневековом городе, безликая, как окружающие ее банки, большой отель с конюшней для автомобилей и большое кафе под яркой маркизой. Я вошел в него, потому что там пели. Итальянская песня вновь требует своего места в мире. Она переняла современный ритм, но оплела его старой сентиментальностью. Принарядила несущийся автомобиль чувствами, и sole, и arcobaleno[36], и луной, и слезами. Вот сейчас перед микрофоном выступает невысокий чернявый паренек. Этакий Доменико Модуньо{116} провинциального уровня, но у нас он мог бы выступать в Зале Конгрессов. И еще поет красивая девушка, покачивающая бюстом и то опускающая, то поднимающая ресницы. Я пью кампари-сода, красный напиток с полынным привкусом, от которого немеет язык и пылает в горле. Не будь он таким дорогим, я выпил бы еще один и попросил бы певицу спеть «Красные маки на Монте Кассино»{117}. Она должна знать.
Возвращаюсь к себе в «Три девицы», но перед самой дверью сворачиваю на Иль Кампо. Все в порядке. Стены ратуши, резко врисованные в ночь, на своем месте, и башня так же прекрасна, как вчера. Можно отправляться спать. Над землей вырастают взрывы, но, возможно, мы сделаем еще несколько оборотов вокруг солнца вместе с уцелевшим собором, дворцом, картиной.
Cor magis tibi Sena pandit[37]
(надпись на воротах Камолья)
Этот день предназначен Пинакотеке. Она открывается только в десять утра. Так что у меня есть немного времени, чтобы пройтись по Сиене. Чего-то стоят лишь те города, в которых можно заблудиться. В Сиене можно пропасть, как иголка в стогу сена. На улице Галуцца дома смыкаются арками, идешь как по дну ущелья; пахнет камнем, кошками и средневековьем.
В густой тени узких улочек Банки ди Сопра, Читта среди домов цвета задымленного кирпича на каждом шагу встречаются дворцы. Это слово, обычно ассоциирующееся с гипсовыми гирляндами, колонками и каменными завитушками, имеет очень мало общего с сиенской гражданской архитектурой. Дома синьоров, суровые, без украшений, производят впечатление крепостей внутри города и без всяких исторических комментариев позволяют домыслить, какова была общественная позиция могучих родов — Салимбени, Пикколомини, Сарачини. «Такое здание было не только шедевром, но также и резиденцией и убежищем для сторонников, и даже сейчас посреди безразличных и безымянных толп этот неприступный дворец высится, исполненный такого презрения и аристократической гордости, что рядом с ним ничего не замечаешь, как будто вокруг и впрямь ничего нет». Это сказано о самом старинном, построенным в начале XIII века дворце Толомеи, от сурового каменного куба которого уже семь столетий исходит эманация невозмутимого достоинства и силы.
Пинакотека находится во дворце Буонсиньори, и хотя знатоки утверждают, что самого лучшего Сасетту{118} можно увидеть в Вашингтоне, полный обзор сиенской живописи возможен только здесь.
Начинается все с таинственного периода искусства до появления первых известных по имени творцов. Вынесенный из школы багаж исторических знаний ограничивается только узким театром истории Европы (уже с очень давних времен нам внушается пренебрежительное отношение к Византии и с истинно учительской пристрастностью толкуется про эпохи «расцвета», вырабатывая в умах и воображении неприятие «темных» и сложных эпох). История мертвых культур, таких как критская и этрусская, рождение Европы после падения Римской империи упускаются ради подробного перечня побед Юлия Цезаря. И в изучении искусства куда больше времени посвящается эпохе Перикла и Ренессансу, нежели необыкновенному шумерскому искусству или зарождению романского стиля. Весь этот багаж «знаний» оказывается совершенно непригодным, когда дело доходит до осмысливания не изолированных периодов, а всей протяженности исторических процессов.