— Видите ли, Dmitri, — сказал мне мой vis-a-vis. - Gentleman — это тот, кто gentle born, то есть рожден в мягкости, в терпимости. Кто мягок по отношению к внешнему миру, кто принимает все его проявления.
— Хорошо, — гнул я заложенную в России и, как теперь понимаю, дурацкую линию, — а белые носки джентльмен носить может? С костюмом? Разве джентльмен не носит всегда только черные?
— Видите ли, Dmitri, — не моргнув глазом, продолжал собеседник, — костюм вообще ужасно формальная вещь, не обращайте на него внимания. Джентльмен носит носки того цвета, какого хочет. Черные носки носит шофер джентльмена.
— Отлично, — не унимался я, — а разве можно представить себе джентльмена в рваных носках?
— Если джентльмен, Dmitri, ходит в рваных носках, значит, у джентльмена сейчас трудный период. Но от этого он не перестает быть джентльменом.
Как видите, абсолютно не понимали мы друг друга: русским и внутри страны, и уж тем более за рубежом свойственны поиски каких-то внешних признаков, образующих решетку, за которую можно посадить любого человека, привинтив табличку и приклеив ярлык. Оттого-то мы столько внимания уделяем одежде, ксеноновым фарам или, допустим, швейцарским часам, которые всегда есть предмет страданий юного Вертера на должности менеджера среднего звена.
Мне же предлагали взглянуть на вид мироустройства, который не отделен от большого живого мира даже стеклом.
Я вспоминаю тот разговор и пишу о нем с исключительно простой целью. Очень многие из людей, переживших большой и тяжелый переход от СССР к России, образовавших и образующих пресловутый средний класс, столкнулись с тем, что принадлежность к этому классу не дает ответа на вопрос о формуле и правилах поведения в своей собственной стране.
Ведь средний класс — это стратификация исключительно по имущественному признаку: квартира, машина, детишки в хорошей школе, утро на даче с зеленой лужайкой, йогурт с живыми бактериями, отдых у моря; средний класс — это классификация для маркетологов.
Но эта консьюмеристская картинка не дает ответа на вопрос, как быть, если сосед, у которого все то же самое, что и у тебя, плюс собачка, опять не убирает дерьмо своей собачки у твоего крыльца. Кто виноват — ясно. Но что делать? С чего начать? Ругаться? Убираться? Травануть тявкающую гадину ядом, подсыпав в педигрипал?
Как быть, если старший менеджер вдруг говорит, что в интересах службы отпуска отменяются или что в тех же интересах все скопом должны вступить в единую, справедливую, прекрасную, ужасную или какую-нибудь там еще Россию? Бороться ли против уплотнительной застройки вообще или только когда перекрывается вид на парк под твоими окнами? Прокалывать ли шины мчащимся под теми же окнами в ночи стрит-рейсерами? Класть ли в багажник бейсбольную биту на предмет разговора о правилах хорошего тона за рулем?
Увы: последняя модель поведения в таких обстоятельствах, предназначавшаяся для российского образованного класса, называлась непротивлением злу насилием и была предложена более 100 лет назад Львом Толстым, и жалко, право, что ей мало кто последовал, когда дошло дело до строительства баррикад.
Так вот, у сегодняшнего успешного представителя среднего класса, обнаружившего вдруг, что материальные успехи ничуть не гарантируют ни спокойного сна, ни чистой совести, то есть у россиянина, видящего вокруг себя очень много грязи, хамства, циничнейшей лжи и прочего, что вы знаете не хуже меня, есть вполне перспективная задача: быть европейцем в собственной стране и вести себя как европеец.
Говорю «европеец», а не, допустим, «буддист» (что тоже крайний способ решения проблемы) именно потому, что именно европейская цивилизация, с ее и материальным достатком, и терпимостью, и культурой была все-таки уделом мечтаний большинства русских образованных людей — почитайте хоть письма Пушкина к Вяземскому («Ты, который не на привязи, как ты можешь оставаться в России?… Когда воображаю Лондон, чугунные дороги, паровые корабли, английские журналы или парижские театры… то мое глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство»).
Быть европейцем, или джентльменом, или подберите какой еще синоним, — это значит быть открытым своей собственной стране, это значит сочувствовать происходящему (когда оно вызывает сочувствие), но не бороться с несправедливостью, пусть даже основанной на насилии, силовым путем. Это значит убирать дерьмо чужой собачки от собственного крыльца, это значит не переставать после уборки дерьма здороваться с соседом, это значит ездить в городе на малолитражной машине, это значит при перестроении показывать поворот, это значит бороться за каждое дерево в общественном сквере и не вступать туда, где думают лишь о карьере, а не о достоинстве человека. Это означает еще и равное отношение к окружающим, что, конечно, легко декларировать, но очень трудно воплощать на самом банальном бытовом уровне, когда дело доходит до таджикского гастарбайтера, московского мента или машины с ксеноном на дороге.
Стать европейцем в России — это значить стать по отношению к собственной стране немножечко иностранцем, в чем, право, нет ничего зазорного: мыслящий тростник всегда иностранен по отношению к окружающей его неживой природе. На то он и мыслящий.
Итак: быть терпимым, мягким, открытым, равным, но открытым к пониманию, при этом еще защищенным от действительности тактикой невмешательства — что может быть прекраснее в данный момент? Я уж молчу про осознание миссии и ответственности (о чем у людей, среди которых мы живем, не принято говорить вслух и, похоже, даже не принято думать) и про определенный труд души, который обычно связан с культурой и который дает наслаждение куда более острое и сильное, чем те материальные чувства, которыми довольствуется абориген.
Хотя нельзя не признать, что те красивые, умные и, ведь самое главное, абсолютно правильные слова, которые я написал во многом для нас, для нынешнего взрослого российского поколения обречены остаться словами. И я тут, увы, не исключение. Моя бейсбольная бита всегда со мной (я и не покупаю ее потому, что боюсь пустить в ход). Но есть новые поколения, и есть растущие дети, которым до известного возраста свойственно слушать нас просто потому, что мы старше: и вот здесь-то и есть настоящее поле битвы, потому что мы обязаны их растить джентльменами. Дети имеют право быть gentle born.
А потом, став взрослыми, они скажут: привет, родители, мы понимаем, вы прошли перестройку, коррупцию, ментуру и ад на дорогах, но мы хотим жить по-другому, то есть без всего перечисленного. Гуд-бай, нам не нужны ваши банковские счета и квартиры.
И уйдут от нас. Но будут приходить в гости, потому что все-таки какие-то правильные слова мы им говорили, проповедуя мягкость.
Так что надежда есть, и правильные слова надо говорить, а биту не надо покупать.
Пару лет назад мой ребенок, тогда еще живущий вместе с нами, смотрел программу, как сейчас помню, на НТВ про группу «Ласковый май» и возвращение Юры Шатунова. «Целлулоидный пупс», «сладенькая кукла» — твердил и твердил ведущий на фоне старых шлягеров «Эта седая ночь, лишь тебе доверяю я» и, разумеется, «Белые розы». И тут ребенок, на дух не переносящий попсы, выключил телевизор, сказав:
— Зачем они над ним издеваются? Ведь про что он пел — это было так трогательно! Зачем над тем, что трогательно, смеяться?
Я же говорю: есть надежда.
Меня как петербуржца могло бы не волновать, что Москва перестала быть историческим городом (здесь есть, что делать, но не на что смотреть: все — новодел). Но весть о пятом избрании Юрия Михайловича Лужкова столичным мэром застала меня во Флоренции…
Я только что провел неделю во Флоренции: там шла знаменитая выставка моды Pitti Immagine Uomo; меня пригласили.
Утром я ходил по бесконечным павильонам, заселившим до краев старую крепость Фортецца да Босса, и понимал, что счастье на земле есть и оно материализовано в прекрасных, как утро влюбленного мужчины, пиджаках Cantarelli, а после обеда тихонечко исчезал в город. Где застывал от восторга уже в Капелле Волхвов во дворце Медичи-Рикарди, этой волшебной шкатулке, расписанной Беноццо Гоццоли; и почти час рассматривал чеканные лица в невероятных уборах, эти отстраненные, не пересекающиеся с тобой, взгляды пажей, все эти картинки, которые в детстве показывала мне в альбоме мама. Только тогда я не знал, что на шкатулке изображено византийское посольство 1439 года: последняя напрасная, но прекрасная попытка объединения католицизма и православия; что надменный юноша с живым леопардом на лошади, по имени Джулиано Медичи, будет убит вскоре неподалеку, на ступеньках собора Санта-Мария дель Фьоре, того самого, с куполом-яйцом Брунеллески…
Знание истории, соединяясь со старыми камнями, дает наслаждение абсолютно чувственное, не меньшее, чем алкоголь или любовная страсть, — каждый, кто это хоть раз испытал, поймет, о чем я говорю. Я простоял в крохотной капелле минут сорок и — о чудо! — в одиночестве, несмотря на высокий туристский сезон.