— Какая?
— Малый драматический был в буквальном смысле маленьким. Многое предопределял его областной статус. Театр создали в 1944 году, вскоре после снятия блокады Ленинграда. Перед труппой стояла задача: ездить по деревням и играть в клубах. По сути, гастроли нон-стоп. У нас до сих пор работает замечательная актриса Светлана Васильевна Григорьева, ей уже восемьдесят пять, и она вспоминает, как вместе с коллегами тряслась на телегах по разбитым дорогам… Потом театру дали здание на улице Рубинштейна. Поначалу приходилось делить его еще с несколькими творческими коллективами, играя два-три раза в неделю незатейливые постановки. На них ходил столь же неприхотливый зритель. Понадобилось много времени и сил, чтобы изменить имидж театра. Безусловно, в этом велика заслуга Ефима Падве, который возглавил МДТ в 1973 году. Пожалуй, мне повезло, главным режиссером я стал в 83-м, когда советская система дряхлела на глазах, теряла хватку. И хотя уже сделанных «Братьев и сестер» мы пробивали сквозь запреты почти год, никто из начальников не брал на себя ответственность сказать окончательное «нет».
— Был момент, вы вовсе остались не у дел, Лев Абрамович...
— После ухода из ТЮЗа, где прослужил, а точнее сказать — прожил восемь или девять сезонов. Угодил в немилость к начальству, и меня никуда не рисковали брать. По сути, десять лет не имел постоянной работы. Ставил то там, то здесь. Два спектакля в Театре драмы и комедии на Литейном, несколько — в Малом драматическом… С 1970 года по 83-й работал в Театральном институте, оставаясь педагогом-почасовиком, получая порядка сорока двух рублей — на них и несколько дней прожить было нельзя. Чудовищное время, если задуматься! Молодым, наверное, трудно поверить, но порой хватало субъективного мнения одного человека, чтобы тебя, по сути, вычеркивали из профессии. Меня сильно невзлюбил заведующий сектором театра Ленинградского обкома партии, к слову, бывший преподаватель научного коммунизма в Театральном институте, обожавший рассказывать студентам смелые политические анекдоты о Хрущеве, Ленине и Сталине, за что его считали либералом и фрондером. А потом человек стал начальником и резко изменился. Оказалось, чиновник из числа экс-интеллигентов — худший вариант из возможных. У него была своеобразная манера, он никогда не оставался на обсуждение. Без эмоций смотрел спектакль и шел в кабинет директора, который подавал ему пальто. Молча одевался и в дверях небрежно бросал через плечо: «Конечно, это нельзя выпускать». И все. Потом спокойно уходил. Реакция начальства моментально становилась известна худсовету, дальнейшее обсуждение превращалось в пустую формальность. Да, были люди, которые находили в себе смелость возражать, отстаивая собственную позицию, но, по большому счету, это ничего не меняло.
Партийные чиновники обладали потрясающим нюхом на все чужое, инородное. Я тогда не ставил современных пьес, брался лишь за классику. Казалось бы, где имение, где вода, а где наводнение? Скажем, «Роза Бернд» Гауптмана. Вроде бы вполне безобидное для советской власти произведение без каких-либо глубинных подтекстов. Но начальство нашло, к чему придраться. Обкомовский деятель увидел на сцене загон для скота и сразу подозвал к себе главрежа театра: «Вот только не держите нас за полных дураков! Думаете, не понимаем, на что Додин намекает? Мол, в СССР нет свобод и советский народ живет в хлеву?» О чем можно было говорить после такого заявления? До сих пор не понимаю, как все укладывалось в мозгу у людей. Впрочем, на подсознательном уровне, значит, они понимали, что построили для людей скотский загон…
Не менее забавная и грустная история была, когда выпускал «Недоросля» на Литейном. После скандала с «Розой» главрежу Якову Хамармеру и директору театра Вере Толстой запрещали иметь со мной дело, но наш изначальный уговор был рассчитан на две постановки, и люди решили сдержать данное слово, что требовало немалого мужества по тем временам. Мы девять месяцев репетировали, наконец закончили. Решение быть или нет спектаклю зависело все от того же завсектором обкома. Накануне прошел слух, что его снимают с должности. Видимо, в последний рабочий день в человеке проснулась совесть, а может, элементарно было лень напрягаться, но, сначала покритиковав меня за искажение и осовременивание классика, после поистине мхатовской паузы он сказал, махнув рукой: «Впрочем… пусть идет!» И худсовет с облегчением выдохнул, поскольку морально настраивался на худшее… Такие моменты придавали жизни особо терпкий вкус и запах.
Сегодня вспоминаю об этом легко, а тогда приходилось не слишком сладко. Сами подумайте: десять лет безработицы! Постановки случались раз в год, а то и реже, деньги за них платили крошечные…
— И как выкручивались?
— Мы с Танюшей иногда вспоминаем это время и сами понять не можем. Жена работала артисткой, но зарплата у нее тоже была маленькая… Любимая тетя Люба периодически под завязку забивала продуктами наш холодильник. Специально приходила, когда никого не было дома, чтобы не ставить меня и Таню в неловкое положение. Я всегда страшно раздражался, сердился на тетю и лишь потом, спустя много лет, понял: может, мы и продержались именно благодаря этим продуктовым передачам... Иногда случалась подработка, как-то я сделал пятидесятиминутный радиоспектакль «Завтрак у Тиффани» по роману Трумэна Капоте. Постановка кому-то из начальства не понравилась, ее не давали в эфир, но редактор попалась настойчивая, дошла до председателя Ленинградского телерадиокомитета Филиппова, как водится, бывшего секретаря обкома партии. Высокая комиссия терпеливо прослушала запись, после чего каждый из ее членов стал объяснять, чем именно плох спектакль. Я сидел в уголке и ждал окончания экзекуции — маленький, худенький, порядком загнанный жизнью и обстоятельствами… Филиппов долго молчал, а потом с революционной прямотой заявил: «Ну и х..ню вы наделали! Все это слишком художественно и нах… не нужно рабочей молодежи». Потом окинул взглядом собравшихся и неожиданно добавил: «А в общем, х… с ней, пусть идет!» И спектакль пустили в эфир… До сих пор не понимаю, почему. Может, Филиппов хотел продемонстрировать свою широту и независимость от предыдущих мнений?
— Из-за чего, к слову, вы в опалу угодили?
— Наверное, мои спектакли «не попадали в струю», выламывались из общего ряда. Кроме того, в последний год работы в ТЮЗе я подпольно поставил «Мать Иисуса» Володина. Замечательная пьеса! Сегодня она показалась бы недостаточно религиозной и слишком светской, а тогда воспринималась как непозволительная клерикальная пропаганда и была официально запрещена. Мы репетировали по ночам в зале на пятом этаже (теперь это Малая сцена ТЮЗа), потом точно так же под покровом темноты я устраивал закрытые просмотры, проводя зрителей за руку и уговаривая охрану театра никому не рассказывать о происходящем. Но шила в мешке не утаишь. О вольнодумстве в ТЮЗе стало известно кому положено. Это поссорило меня с главным режиссером Зиновием Корогодским. В довершение ко всему за мной закрепилась репутация молодого экстремиста…
Ушел я добровольно, написав заявление по собственному желанию, поскольку понял, что не могу более оставаться под крышей официального театра. У нас был успешный творческий союз с Зиновием Яковлевичем, когда он разрушился, дальнейшее пребывание в ТЮЗе стало бессмысленным.
— А трудовая книжка? Куда ее положили, чтобы не прослыть, как Бродский, тунеядцем?
— Честно говоря, даже не вспомню. Наверное, отнес в Театральный институт. Там ни в какую не хотели брать меня в штат, хотя преподавать актерское мастерство я начал, по сути, сразу после получения диплома, на следующий год после окончания института. Так, собственно, родился курс «Нашего цирка», потом «Братьев и сестер», «Братьев Карамазовых»… Сегодняшняя основа МДТ — мои ученики разных лет. Из самого первого набора, тюзовского еще, Танюша Шестакова, жена, и не так давно покинувший нас замечательный Коля Лавров. И дальше имена любимых учеников, ставших мастерами, можно перечислять долго…
В последние десятилетия понятие ученичества уходит из сознания людей, нынче не учат, а оказывают образовательные услуги, что, согласитесь, не одно и то же. Ведь главная задача заключается не в передаче знаний, а в наследовании человеческих ценностей. Впрочем, это тема для отдельного большого разговора.
— Мысль об уходе из профессии вас посещала, Лев Абрамович?
— Ни разу. Даже во времена самых жестоких обломов, когда сидел без работы. Видимо, я упрямый человек, не привык сдаваться. Было другое — тоска. Казалось, ничего не изменится до скончания веков, все так и будет тянуться. Вдруг физически ощутил, что такое безвременье, и захотел выразить его в спектаклях. Может, мое настроение чувствовалось на расстоянии, поэтому постановки так часто зарубали?