— Да наркота, как пить дать.
— Может быть, но участковый с ними очень дружен, каждая вечерняя пьянка — он с ними. Они ведь не зарегистрированы, не прописаны. Да я на них молюсь: чуть что для Димы — они сквозь землю найдут и отвезут хоть в другой город. Да и я работаю, а где — рассмеётесь.
— Неужели, в бане?
— Фу, какой вы. Нет, мою полы в еврейской школе.
— Это ещё что такое? Где ж это?
— У Отдыха, по дороге к Хрипани.
— И стена плача у них есть?
— Не знаю. Наверно, у классной доски.
— Ты смотри! И сюда забрались. Русских школ нету, а еврейские есть. Прямо апартеид какой-то.
Я обнял её за талию, затем рука моя вкрадчиво переползла на её горячую ягодицу. Она тихо отвела её, но все равно — талия жгла меня. Интересно, чего она ожидает?
А вообще она оказалась очень умной, тонкой женщиной, верно судящей о времени, оригинально выражалась, образно. В наше тупое рыбье время это было странно и приятно. Временами я забывал, что безумно хочу её, из-за этого и потащился с пляжа к ней домой, я слушал человека. Я располагаю к себе по своей натуре, почему, не знаю, но в молодости подкупал именно этим многих женщин, даже и не тратясь на них. Она говорила всё о сыне, о безмужней, ненормальной жизни, что у неё нет хозяина, защитника, я вставлял замечания, бессовестно льстил ей и врал, врал. Мне было тоже стыдно и противно, что я одинок, это с седыми-то уже волосами, что я вообще неудачник, лентяй, тряпка и сплошное трепло, сижу на шее сестры. Я большой писатель, живущий литературным трудом /вот уж чего никогда не бывало! я — бывший инженер, но это теперь некрасиво звучит/, но... редко печатают и мало платят. За патриотизм. За то, что я описываю окаянную русскую жизнь и ненавижу новых буржуа до спазм в горле. Ненавижу всё, что меня окружает, всё, что они понастроили, моя любовь, моя деревня — Москва превращена в западную проститутку, она подсвечивается вечерами и румянится, как перед свальным грехом. И мне не платят только за то, что я — русский. Разве это не ужас?! Я вроде Маугли среди этого сверкающего ворья, "цивилизаторов"... Она слушала, сочувственно кивала головой, я ещё и ещё наворачивал груды обид, все оскорбления моих, может, лучших творческих лет, плевки в лицо, предательство друзей — уже стаж тому есть, десять лет, бессонные ночи с горящими, пылающими — передо мною — чьими-то наглыми глазами, вой собак по моей гибели.
— Я и дурачусь-то, все юморю, Леночка, милая Леночка, только чтоб не свихнуться с тоски. Да и вас потешить. На Руси юродивых любят... А что поплакался сейчас... извините.
— О, я вас, Андрей Андреич, очень понимаю.
— Хоть бы раз Андрюшей назвали...— горько усмехнулся я. — Давайте всё же вернемся, выпьем что ли ещё, а то так пересохло в горле, горько так, нудно...
— А домой вам не пора?
— Гоните. И Дима ваш гнал. Как же он, должно быть ненавидит очередного хахаля! Так?
Через десять минут мы подошли к её дому и я почувствовал, как вдруг стали холодными и затрепетали в моих руках её пальцы. Я сжал её бедра и в калитке впился поцелуем в губы, просто влип. И как ток прошёл по ней.
Обнявшись, вы взошли в темную веранду. Она зажгла свет. Никого не было. На столе остатки ужина, разбросанная вишня и — номер! — вторая распечатанная бутылка портвейна, уже со стакан из неё было выпито.
— Они все спят на антресолях, — шопотом сказала Элен. — Боже мой! — заметила она с ужасом. — Димка всё допил и ещё эту начал. Он же сумасшедший от этого станет.
Она быстро поднялась наверх по крутой лестнице, прислушалась.
Вернулась.
— И света нет сквозь щель. Слава Богу, он спит. Дед тоже.
Я молча налил ей и себе по полному стакану, про себя тоже шепча: "Слава Богу! Слава Богу!", а потом повлёк её в спальню. Она слабо отбивалась, что-то умоляла не делать, но легла на постель и показала знаком, чтоб я только лишь лёг рядом. Как у ней колотилось сердце, пока я судорожно отрывал пуговицы распашонки и лифчика От уличного фонаря перед нашими лицами, как бельмо, теплилось окно, снаружи на нем повисла головою вниз летучая мышь, несколько раз покачав нам злорадно головой.
Вдруг на лестнице послышался тихий шорох, словно кто-то сползал по ступеням. Элен дернулась со словами: "Дверь! Там плохо закрывается замок!" И тут дверь распахнулась с резким щелчком /язык был слабый/ и нам в глаза вонзился луч гиперболоида — точно, как сегодня во сне на пляже. Искривленное, белое, как известка, лицо Димы дрожало за здоровенной галогеновой фарой. Где он такую откопал и какие нужны к ней батарейки, чтоб превратить её в адский светильник! Секунд 10 он жег нас, кривясь в жестокой усмешке:
— Устроились!
— Дима, Димушка... — зарыдала Элен, защищаясь от света и протягивая к сыну руки. — Что ты делаешь... что ты делаешь, маленький зверь?..
Свет погас, секунду ещё фара отсвечивала, как экран телевизора, затем он резко повернулся, захлопнул дверь и уже шумно, царапаясь и гремя ботинками, полез наверх.
Я стоял у кровати на коленях, целовал ей руки, говорил что-то вроде:"Господь не хочет нашей близости, Леночка, прости меня..."
Она только плакала в подушку.
Я вылетел пулей в прохладную, темную улицу, понесся по проулку, чуть не налетев на сосну, потом где-то свернул, я ничего не видел, не соображал, я только нёсся по теплому песку вдоль насыпи железной дороги к своему дому на 42 километре...
— И вы больше туда не приходили? — спросил я Андрея Андреича.
— Нет, ходил, — отвечал он, смотря в одну точку, как бы сосредоточась на воспоминании, — как же, ходил и не раз, стоял напротив, но что-то не давало мне открыть калитку и войти к ним. Понимаете, как-то всё это так необычно, так страшно... Ну как я явлюсь туда? с какими глазами? Наверно, она встречалась с мужчинами, то есть имела с ними близость, но — где-нибудь, не у себя, ведь тут так опасно из-за этого бешеного ревнивца-сына, а в этот раз я, видимо, уж так разжег её, что она потеряла всякую.. Это ж бывает с женщинами. Но он — он! О, он! Боже, какая она в сущности страдалица!
— А ещё, — Андрей Андреич таинственно округлил глаза, — мне показалось, хотя я и летел, как оглашенный, но я уверен, что это было: я слышал падение его по лестнице сверху и дикий рёв. Вот.
— Вы могли снова встретить её на пляже и... и завершить?
— Нет, я туда больше не ходил. И потом, знаете ли, у меня все-таки есть принципы.
Валентин Сорокин ТЫ ИДЁШЬ
Белый парус
Не ходи одна вдоль синя моря,
Не гляди восторженно вперёд,
Из пучин страдания и горя
Белый парус нет, не приплывёт.
И ещё, не позабыть, сказать бы,
Через всю Россию, ой, густы,
Где должны звенеть гармонью свадьбы,
Реют обелиски и кресты.
А над ними юные невесты,
Бабушки седые, овдовев,
Смолкли,
будто Киевы и Бресты,
В Сталинграде вытряхнули гнев.
И едва ль не до Берлина ныне
В лунную тоскующую ночь
Плачет вьюгой Волжская Твердыня,
Но ослепшим избам не помочь.
Красота и верность, берегитесь,
Ветер чёрен и волна крепка,
Белый парус утонул, а витязь
Новый меч не выковал пока.
Не ходи, ни счастьем, ни слезою
Не омыть нам погребальных плит,
Потому объятая грозою
Даль
великорусская
кипит!..
Мука тайны
Разве мало красивых у нас,
Разве статью их Бог не отметил,
Но таких очарованных глаз
Я ни разу, с рожденья, не встретил.
Мука тайны, надежды слеза, —
На холме ль, на зелёной опушке,
Как два солнышка эти глаза,
Как две иволги или кукушки.
Мглу в них светом зарница прожгла,
Эхом утренним радостной рани,
Словно ты целоваться пришла
Из берёзовой звонкой Рязани.