так с нами обращалась. И мне не пришло в голову спросить у Энн-Мари, которая была гораздо старше и, возможно, объяснила бы хоть отчасти, что происходит. Правда, сейчас я понимаю, что она не нашла бы сил посвятить меня в те секреты, что она знала, потому что они могли бы шокировать меня.
Причины, из-за которых Энн-Мари страдала, были абсолютной тайной для меня до того случая в бассейне, но я часто пыталась понять их. Помню, что я один или два раза спрашивала у мамы и папы, почему она так несчастна, но у них всегда был готов на это удобный ответ.
– Энн-Мари любит погрустить. Не обращай внимания, – говорила мама.
– Возможно, какие-то женские проблемы, – добавлял папа. – У нее опять какие-то свои загоны. На твоем месте я бы не придавал этому большого значения.
Помню, однажды Энн-Мари вся в слезах сидела за столом во время завтрака, и я спросила ее, в чем дело. Она не ответила, и папа сказал: «Это потому что Элвис умер».
Я знала, что Энн-Мари любит Элвиса. Я часто слышала, как она включает его записи в своей комнате, а на стене у нее висели плакаты с ним. Так что я поверила папе и никогда не задавалась вопросом, была ли это единственная причина или дело еще и в папе с мамой.
Через пять месяцев, как Ширли «съехала», родилась моя сестра Луиз. Я видела, как мама кормит ее и заботится о ней, как и после рождения Тары, и опять помогала ей всем, чем могла. Мама все больше и больше принимала мою помощь в ежедневных делах по уходу за малышкой; и несмотря на все сложности в наших с мамой взаимоотношениях, меня никогда не тяготило быть ее помощницей.
Хотя теперь у нее было два младенца под присмотром, она находила время на материнские заботы по отношению к старшим детям. Несмотря на ее эмоциональное и физическое насилие, она вполне сносно ухаживала за нами в практическом смысле. Она внимательно следила, чтобы мы были сыты. Мы регулярно мылись и приводили себя в порядок, наша одежда всегда была чистой, пусть это были и обноски. Она особенно старалась, чтобы мы были как следует готовы перед уходом в школу.
– Ты вымыла руки, Мэй?
– Да, мам.
– Так вымой еще раз – я вижу грязь у тебя под ногтями!
– Причешись, что у тебя с волосами?
– Погладь свой воротник! Что люди подумают?
– Я же сказала тебе почистить ботинки!
Я думала, что это просто дело принципа для нее – она не хотела выглядеть плохой матерью. Теперь же мне больше кажется, она делала это, потому что не хотела, чтобы люди в школе или где-либо еще задавали неудобные вопросы о том, как нас воспитывают дома. Она делала все, что могла, для того чтобы ничто в ее детях не вызывало подобные подозрения. Она всегда приводила нас в школу по утрам, следила, чтобы мы приходили вовремя, а в конце учебного дня ждала нас у ворот школы. Если наши учителя и замечали, что мы странно себя ведем, они никогда этого не показывали, никогда не задавали тех вопросов, которые, надеюсь, учителя задают детям сегодня, если те выглядят замкнутыми и обеспокоенными. Иногда я сидела в классе и надеялась, что учитель спросит меня, что случилось, но этих вопросов никогда никто не задавал. Да и, по правде, даже если учитель задал бы такой вопрос, я, скорее всего, ничего бы не ответила. Я знала, что мама и папа не хотят, чтобы по отношению к семье возникали какие-либо подозрения. Всегда существовала угроза, пусть и не проговоренная напрямую, но иногда довольно явная, что если кто-либо из детей пожалуется кому-нибудь о том, как обстоят дела дома – например, расскажет о побоях, – то нас заберут из семьи и отдадут в службу опеки, а в результате семья развалится. Как бы ни были плохи дела дома, никто из нас, детей, не хотел такого исхода.
Тем не менее до сих пор не верится, что власти никогда не подозревали что-то неладное у нас дома. Почему в школе не обратили внимание на низкую посещаемость у Хезер (перед тем, как она пропала)? Почему больницы не передали в социальные службы сведения о различных травмах – порезах и синяках, – с которыми нашим родителям приходилось туда приводить детей? У многих из этих травм было невинное объяснение – ребенок упал с горки или с велосипеда, наступил на разбитое стекло и так далее – подобные случаи возникают с любым нормальным ребенком, пока он растет. Но другие травмы непременно должны были зародить подозрения. Позже я узнала, что примерно в тридцати случаях мамины с папой дети попадали в больницу, и это тоже не вызывало вопросов, что казалось невероятным. В социальные службы наверняка приходили сведения о семье, в которой происходит подобное, а также анонимные донесения, но сотрудники этих служб не реагировали до тех пор, пока не стало слишком поздно.
Вопреки моим домашним несчастьям я прилежно училась в школе – хотя мама и папа никогда нас в этом не поддерживали. Они даже не читали нам вслух книжки, когда мы были маленькими, а когда мы пошли в начальную школу, там нам сказали, что наша речь была неправильной и грамматически неверной – прямо как папина. Почти всем из нас пришлось ходить к логопеду, чтобы вычистить эту его деревенскую привычку разговаривать. Эта привычка заставляла меня чувствовать себя человеком низшего сорта по отношению к остальным, но я до сих пор стараюсь избавиться от этой привычки. Мне нравилась математика, рисование и английский язык, я хорошо училась, но дома никто не хвалил меня за это. Папа кое-как умел читать и писать, а мама – умная и красноречивая женщина, какой она зарекомендовала себя позже, – тоже считала школьную учебу потерей времени. Домашнюю работу нам приходилось делать исключительно по своей инициативе, да еще и выкраивать на нее время среди домашних дел, которые легли на нас, когда мы