ки из-под кока-колы. И там, именно там, чаще всего начинал выплясывать и нырять поплавок. Поклёвки следовали одна за другой. "Скоро пойдёт туман", — подумал я и оглянулся в пойму. Там, в стороне Улая, и правда, уже сизовато пенилось и поднималось над землёю. Человек нездешний, и не рыбак, сейчас подумал бы, что это и не туман вовсе рождается и скапливается, набирая силу, а кто-то костерок жжёт, припозднившись на реке и решив, должно быть, дождаться там ночи. Вот и расстилает реденький дымок его невидимый за кустами костёр. Но скоро, скоро оттуда хлынет целая река и затопит всё вокруг.
Удить окуней в сумерках с лодки — особая статья и удовольствие особое. Вот уже смутно виден поплавок… но виден… вот повело его куда-то в сторону, притопило, качнуло, снова повело, теперь уже по кругу, и всё глубже, глубже уходит он под воду… Подсечка! И тут же в десяти-пятнадцати метрах, в глубине чёрной воды, тут же отзывается мощным упругим рывком засечённая рыбина. Окунь. Торопливо наматываешь на катушку первые два-три метра лески, а он и не поддаётся ещё. Ещё ходит себе, куда ему надобно. И только потом, отчаянно сопротивляясь, появляется на поверхности, сыплет брызгами, стрелой бросается то в одну сторону, то в другую, разрезая наискось бугристую спину чёрного течения.
Туман пошёл из Улая и вытек уже в Оку. Я прозевал это мгновение. И теперь он вольно разлился по реке и приближался сюда, в низовья. И скоро затопил берега, и лодки под берегом, и огни города вверху, над лодками, над побережными тропинками. Глуше и неверны стали звуки. Поплавок сперва был виден в двух-трёх шагах от кормы, а потом и корма пропала. И поклёвку окуня можно было определить только по дрожанию удилища.
Однако белая река тумана не была сплошной. Иногда в разрывы были видны чёрная река и, если наклониться, берег поодаль. Но недолго. Туман наплывал, смыкался, и уже нельзя было понять, где город, а где Заокский луг и Улай. Только по вздрагиванию лодки, медленно сносимой вниз, можно было как-то сориентироваться, да по звукам, доносившимся из города, понять, что выплывать надо туда. Там пристань и буйки. Там ночевать лодке. Там, среди зарослей крапивы и таволги, знакомая тропинка — вверх, мимо церкви и Кабацкого отвершка, в тёмный переулок, к дому. "В городе сейчас тепло", — подумал я.
Клёв прекратился. Всё, надо было собираться домой. В садке шуршали, вздрагивали и трепетали плавники окуней и густеры. Я быстро сложил удочку. Всё было как всегда.
И вдруг с низовьев, от излучины, послышался приглушённый мужской голос:
— Таня! Таня! — Заскрипели уключины.
— Я здесь! Здесь! — отозвался сверху женский, тоже не во всю силу. В тумане, совсем рядом с моей кормой, плеснуло весло. Вздох — то ли
реки, то ли человека.
"Да кто же так вздыхает", — подумал я и замер, вслушиваясь и всматриваясь в туман. Ничего и никого там не было видно. Но слышно было, что плывут и с верховьев Оки, и с низовьев одновременно, навстречу друг другу, и в тумане, должно быть, ищут друг друга. Я лёг на дно лодки. Вода курилась. Туман почти лежал на воде. И в это время его плотные пелены разорвало. Увиденное поразило меня. Всё длилось всего несколько мгновений. А потом туман опять сомкнулся над рекой и укрыл и лодки, и тех двоих в лодках, кто и составлял суть, загадочность и совершенство того внезапного видения.
Одна лодка сплавлялась вниз. Вёсла были убраны на корму. Человек в ней стоял во весь рост. Это была женщина. Видимо, та загадочная Таня, которую минуту назад звал мужчина, приплывший с низовьев. Она стояла, вытянув руки туда, в сторону излучины, куда влекло её лодку течение. Как будто кого-то желанного и долгожданного она уже видела там и звала своим жестом навстречу. Должно быть, так оно и было. Потому что вскоре оттуда действительно показалась другая лодка, такой же лёгкий двухвёсельный ялик. В нем сидел мужчина. Он мощно грёб навстречу ей, медленно плыву-
щей к нему по течению. Видно было, как напрягались мышцы его рук и плеч. Сделав ещё несколько широких и сильных гребков, он резко встал. Ялик качнулся под ним, хватил воды. Женщина вскрикнула тихо, зажав ладонью рот. Их лодки стремительно сближались. Одну несла неудержимая судьба течения, а другую — воля человека, приплывшего сюда из-за излучины. Вот столкнулись бортами. И стоявшие в яликах мужчина и женщина мгновенно сплелись в объятиях.
— Тише, тише, — всхлипывала она радостно и беспокойно.
— Не бойся, не утонем, — сказал он.
— Тебя никто не видел? — спросила она.
— Нет, — ответил он.
В какое-то мгновение они стояли посреди реки неподвижно, будто уснувший речной бакен. Но вот лодка, которая пришла с верховьев, начала сперва тихо, едва заметно, так что клоки тумана обгоняли их, а потом всё быстрее и быстрее увлекать за собой другую. Так они и ушли — вниз, в прорву тумана, в неизвестное.
— Поплыли? — сказала она, уже свободнее, смеясь какой-то своей победе.
— Поплыли, — сказал он.
Они исчезли ещё быстрее, чем появились. И наступила тишина. Тишина стояла такая, что я, казалось, слышал не только течение воды, а и шествие тумана. Теперь уже всё принадлежало ему в этой ночи над рекой. Он владел здесь всем.
Кто они были, эти двое в тумане? От кого прятали своё счастье? Какой свершали обряд? Или я стал невольным свидетелем чьего-то тайного свидания? А может, просто два любящих сердца заблудились в тумане и на глазах у меня нашли друг друга?
Я положил голову на вёсла и некоторое время лежал так, с закрытыми глазами и бьющимся сердцем.
Среди белых берёз, в рябиновом дымчатом подлеске, смеясь и играя своим смехом, бежал рыжий огонь — Рита. Он её звал Ри. И это ей нравилось. Она задыхалась от восторга, когда он, запрокинув ей голову, говорил протяжно, в самые губы: "Ри-и". Больше никто её никогда так не называл. И всё это осталось в прошлом. Как и та весна после армии. Он тогда пришёл домой под майские праздники, сразу перед Пасхой, а она приехала из института. "Ну, пошла метель по верхушкам, а пламя по корням", — сказала раз, увидев их, поднимающихся от бани из-под горки, бабка Проскуха, одиноко жившая на краю деревни в осевшем на все четыре угла доме среди одичавшего сада, и засмеялась, и хлопнула в скрюченные ладони. Чему радовалась она, отжившая свой одинокий век старуха? О чём ликовала? Что благополучно перезимовала в своей разрушающейся халупе и дожила ещё до одной весны? Что снова увидела, как лопаются на сирени почки, и молодые побеги, дрожа от напряжения проснувшейся в них упругой силы, нетерпеливо полезли вверх? Что двое молодых, ещё не познавших силы и нежности друг друга, сошлись под горкой возле старой липы? Возле той самой липы, которая когда-то, быть может, оприютила и её молодость и страсть?
Накаркала старая. Ничего-то у них с Ритой не вышло. Ничего. Кроме муки и страданий. И хорошо, что они были короткими.
Короткими… Короткими ли?
И зачем он теперь всё это вспоминает, когда со времени того огня, и смеха, и беспечных игр прошла целая жизнь? Снег прошлогодний… Даже смешно, чёрт возьми. Проблема первой любви, школьной, юношеской привязанности. Проблема, которая, кажется, переросла в комплекс неполноценности и преследует его теперь везде и всюду…
Теперь сентябрь. Лето позади. Прошло, отшумело, сумбурное, жаркое, как и всякое лето в жизни человека, с шальными обвальными ливнями и ночными грозами, с душными вечерами, когда не знаешь, куда деть своё тело, и пахучими, нежными зорями вдвоём. Прекрасное лето…
Впрочем, сентябрь, и это он открыл совсем недавно, — ещё и не осень вовсе. До унылых, скучных дождей пока далеко. Днём яркая, спокойная теплынь. Правда, зори уже холодные, будто чужие. И приходят они, одна холоднее другой, словно бы в напоминание о том, что жизнь-то, в сущности, прошла. И ничего-то нового и прекрасного, как светло ожидалось когда-то, уже не надо ждать. Одна холоднее другой… Глупо ждать. Холоднее и холоднее… Даже семью создавать поздно. Всегда, год за годом, от встречи к встречи, считал — ещё рано, рано. И вдруг — уже поздно.
Алексей приехал в деревню на неделю, как всегда об эту пору, — помочь матери управиться с огородом. Самая нудная и скучная работа — копать картошку. С детства её не любил. Но, странное дело, с годами эта неприязнь исчезла, переродилась в нечто щемяще-больное: поездка на родину, встреча с мамой, долгие разговоры с ней об отце, о прошлом, запах мешков и сарая, запах картошки в старом чугунке, который по его просьбе мать ставила в печь, на угли. И во всём этом — черты прошлого. И снова — она, Рита, Ри…
"Да, — думал он теперь, — в жизни многое меняется, вырождаясь или преображаясь в свою противоположность".
Первый день, после поезда и пяти километров пешком по просёлочной дороге от станции, проспал на стареньком диване, на котором умирал отец. С постели поднялся только вечером, перед закатом. Стало совестно. Мать весь день хлопотала, слышались то на кухне, то под окном её торопливые, шаркающие шаги. А он всё никак не мог разорвать пелены полусна, полуяви. На родине всегда так сладко отдыхалось.