возникает вопрос: действительно ли метафизическое состояние является промежуточным этапом в процессе распада предшествующих теологий, как считал Конт, или же, наоборот, оно искусственно поддерживает в них жизнь, поскольку для любой метафизики характерно отсутствие окончательных выводов.
Эпоха современной метафизики в собственном смысле начинается с Декарта; поразительные успехи науки и техники Возрождения были достигнуты в состоянии, так сказать, философской невинности, в отсутствие мысли, способной свести их в единую систему; наверное, именно поэтому католическая церковь не сразу заметила опасность и среагировала слишком поздно, когда основы ее духовного авторитета были уже расшатаны. Оставшись в гордом одиночестве среди развалин, Декарт совершил нечто абсолютно новое: впервые ясно и четко отделил физику от метафизики. Противопоставив друг другу две бесполезные категории, материю и дух, он разом создал предпосылки для большинства позднейших философских заблуждений.
Категории духа, придуманной специально для того, чтобы вобрать в себя все бессодержательные проблемы (Бог, человеческая душа и т. п.), суждено было пережить бурный и шумный закат, ознаменованный разнообразными попытками вновь придать ей видимость реального существования; некоторые из них были грандиозными – например, кантианство; некоторые же убогими – например, психология.
Напротив, на долю материи, казалось, выпадал успех за успехом. Демагогическая и упрощенческая декартовская мысль (с одной стороны, мир-машина, состоящий из материальных шестерней и зубчатых колес, а с другой – дух, помещенный туда словно из предосторожности, на потребу чувствительным душам или для решения сложных проблем) господствует в умах и в наши дни. Ее даже иногда путают с научным методом или с позитивизмом: жестокая ошибка, поскольку она лишь создавала помехи для их прогресса. Она тут же попыталась противопоставить себя ньютоновой физике, упирая на то, что с точки зрения материалиста движение, распространяющееся в пустоте, помыслить нельзя; в конце концов вразумить ее сумели только наглядные экспериментальные данные. Спустя много лет споры вокруг толкования квантовой механики, не утихавшие на протяжении всего XX века, нельзя объяснить иначе как только попыткой спасти любой ценой материальную и каузальную онтологию. Действительно, с позитивистской точки зрения ни ньютонова, ни квантовая механика не представляют особой проблемы: законы установлены, они позволяют моделировать явления и предсказывать результаты опытов; категорий ровно столько, сколько необходимо, – чего же больше?
Паскаль (который был весьма сведущ в науках, пока не погряз в ночи мистицизма) уже предупреждал: “Можно сказать в общем: это происходит с помощью числа и движения. И это верно; но говорить, какие именно, и создавать машину – это смешно. Это и бесполезно, и сомнительно, и трудно” [56]. Во фразе этой, характерно дерзкой и острой, как бритва Оккама, уже заключен позитивистский дух. Действительно, материя в глазах позитивной мысли заслуживает пощады не более чем Бог. Онтологическая скромность, полная покорность опыту, стремление прежде всего предсказать и объяснить, если можно, – вот ее стиль, и хотя он позволил совершить на протяжении последних пяти сотен лет множество научных открытий, более широкую публику он не привлекает до сих пор.
Уж если сообществу физиков не удалось до конца изгнать призраки метафизики, то что говорить об остальных? Напомним, что Конт даже не счел нужным выделить в отдельную науку “психологию” (с его точки зрения, речь идет об одном из ответвлений животной физиологии) и что после его смерти пышным цветом расцвели теории, попросту считающие доказанным существование “субъекта”, неуловимого ноумена, феноменом которого следует считать, по‐видимому, нечто вроде “я”. В плане политики достаточно сослаться на одну черту, которую Конт считает одним из смертных грехов метафизического состояния: склонность рассуждать, вместо того чтобы наблюдать – и тем самым видеть, на каком мы свете. Точно так же достаточно напомнить о непреходящей популярности теорий “общественного договора”, основанных на фикции свободных индивидуумов, якобы существующих прежде коллектива, и на понятии “прав человека”, независимых от всякого вытекающего из них долга.
Считая, что науки о материи и о жизни уже совершили переход к позитивизму, Конт предполагал перенести его и на науки об обществе; в общем и целом вся его философия стала возможной лишь благодаря гигантской ошибке в исторической оценке ситуации. Поскольку ее предпосылки не только не были реализованы, но даже и сейчас далеки от реализации, вероятность ее воздействия можно отнести лишь в неопределенно далекое будущее.
Его курьезный исторический оптимизм характерен для эпохи; сегодня трудно представить себе тот неслыханный подъем, какой охватил Европу после Великой французской революции и слегка приутих лишь на время эпизода с Наполеоном. Это целиком и полностью относится к литературе: если учесть, что в 1830 году (ограничимся только Францией и даже одним Парижем) такие писатели, как Бальзак, Шатобриан, Гюго, были на пике активности – притом что мы берем лишь самые существенные примеры, – то поневоле представляется мощное, бесформенное творческое бурление, которое распространялось во всех направлениях. Эта кипучая деятельность затронула и сферу философии: все знают о философии немецкой и гораздо меньше – о французской. Может показаться странным сопоставлять Конта и Фурье, настолько противоположны их системы. Тем не менее у них есть общие черты – и не только широта взгляда, граничащая с мегаломанией и едва ли не с безумием (у Фурье это скорее бред, у Конта – мания), но и убежденность, что общество можно перестроить на совершенно новых началах на протяжении нескольких поколений, если не нескольких лет, в зависимости от исходной общественной формации.
Главная тема Фурье – это то, что можно назвать мотивацией производителей; здесь ему нет равных, и он обещает головокружительные улучшения на протяжении одной человеческой жизни. Конту по этому поводу сказать особо нечего (так же, впрочем, как и Прудону, и Марксу, и, собственно говоря, всем социальным реформаторам, кроме Фурье). Второе его новшество, на внедрение которого он отводил более длительное время, касается семьи, супружества и сексуальных нравов в целом; здесь Конт также лишь повторяет уже существующие схемы – за исключением странного образа грядущей Девы-Матери в конце.
При всем при том умолчания Шарля Фурье не менее значимы, но в ином плане.
Он не говорит ни о собственности, ни о наследовании, ни, по‐настоящему, о политической системе; а главное, он почти ничего не говорит о религии – в эпоху, когда религиозные основания французского общества начали рушиться, он довольствуется расплывчатыми антиатеистическими заявлениями. Сближает обоих авторов и то, что они писали много и чересчур поспешно, что обоим пришлось тяжелым трудом зарабатывать себе на хлеб и что оба высокомерно пренебрегают самыми обычными стилистическими условностями. Обоих сегодня относят к разряду абсолютно нечитабельных и годных разве что для нескольких извращенцев, которые обожают их странности – бурлескную бессвязность у Фурье, назойливые повторы у Конта – и видят