Революционная русская интеллигенция в своем отношении к сепаратизму пошла путем не Пушкина, а Рылеева. «Украинофильство», под которым разумелась любовь не к народу малороссийскому, а к казацкой фронде, сделалось обязательным признаком русского освободительного движения. В развитии украинского сепаратизма оно было заинтересовано больше самих сепаратистов. Шевченко у великорусских революционеров почитался больше, чем на Украине. Его озлобленая казакомания приходилась русскому «подполью» больше по сердцу, чем европейский социализм Драгоманова.
* * *
При всем обилии легенд, облепивших имя и исказивших истинный его облик, Шевченко может считаться наиболее ярким воплощением всех характерных черт того явления, которое именуется «украинским национальным возрождением». Два лагеря, внешне враждебные друг другу, до сих пор считают его «своим». Для одних он — «национальный пророк», причисленный чуть не к лику святых; дни его рождения и смерти (25 и 26 февраля) объявлены украинским духовенством церковными праздниками. Даже в эмиграции ему воздвигаются памятники при содействии партий и правительств Канады и США. Для других|158: он предмет такого же идолопоклонства, и этот другой лагерь гораздо раньше начал ставить ему памятники. Как только большевики пришли к власти и учредили культ своих предтеч и героев — статуя Шевченко в числе первых появилась в Петербурге. Позднее, в Харькове и над Днепром, возникли гигантские монументы, величиной уступающие разве только статуям Сталина. Ни в России, ни за границей ни один поэт не удостоился такого увековечения памяти. «Великий украинский поэт, революционер и мыслитель, идейный соратник русских революционных демократов, основоположник революционно-демократического направления в истории украинской общественной мысли»,— такова его официальная аттестация в советских словарях, справочниках и энциклопедиях. Она унаследована еще от подпольного периода революции, когда у всех интеллигентских партий и направлений он считался певцом «народного гнева».
Даже произведения его толкуются в каждом лагере по-своему. «Заповит», например, расценивался в свое время в русском подполье как некий революционный гимн. Призыв поэта к потомкам — восстать, порвать цепи и «вражою злою кровью вольность окропити» понимался там как социальная революция, а под злой кровью — кровь помещиков и классовых угнетателей.
Совсем иную трактовку дает самостийнический лагерь. В 1945 г., в столетнюю годовщину со дня написания «Заповита», он отметил его появление как величайшую веху в развитии национальной идеи, как призыв к национальной резне, ибо «кровь ворожа», которую Днепр «понесе з Украины у синее море», ничьей, как москальской, великорусской, быть не может.
Приводим этот пример не для оценки правильности или неправильности обоих толкований, а как характерный случай переплетения у «великого кобзаря» черт русской революционности с украинским национализмом.
Правда, и та, и другой были поставлены лет 80 тому назад под большое сомнение таким видным социалистом и украинофильским деятелем, как М. П. Драгоманов. Шевченко ему казался величиной дутой в литературном и в|159: политическом смысле. Революционность его он не высоко ставил и никогда бы не подписался под сочетанием слов «революционер и мыслитель». Он полагал, что с мыслью-то как раз и обстояло хуже всего у Тараса Григорьевича.
Из Академии художеств Шевченко вынес только поверхностное знакомство с античной мифологией, необходимой для живописца, да с некоторыми знаменитыми эпизодами из римской истории. Никакими систематическими знаниями не обладал, никакого цельного взгляда на жизнь не выработал. Он не стремился даже, в противоположность многим выходцам из простого народа, восполнять отсутствие школы самообразованием. По словам близко знавшего его скульптора Микешина, Тарас Григорьевич не шибко жаловал книгу. «Читать он, кажется, никогда не читал при мне; книг, как и вообще ничего, не собирал. Валялись у него и по полу, и по столу растерзанные книжки „Современника“ да Мицкевича на польском языке»*. Такая отрасль знания, как история, к которой ему часто приходилось обращаться в выборе сюжетов,— что дало основание Кулишу в 50-х годах объявить его «первым историком» Украины,— оставляла желать много лучшего в смысле усвоения. «Российскую общую историю,— пишет тот же Микешин,— Тарас Григорьевич знал очень поверхностно; общих выводов из нее делать не мог; многие ясные и общеизвестные факты или отрицал или не желал принимать во внимание: этим оберегалась его исключительность и непосредственность отношений ко всему малорусскому» *. Некоторых авторов, о которых писал, он и в руки не брал, как например, Шафарика и Ганку. Главный способ приобретения знаний заключался очень часто в прислушивании к тому, о чем говорили в гостиных более сведущие люди. Подхватывая на лету обрывки сведений, поэт «мотав собі на уса, та перероблював собі „своим умом“» [131]*.
Не верил Драгоманов и в его хождение в народ, в пропаганду на Подоле, в Кирилловке и под Каневом, о которой сейчас пишут в каждой биографии поэта советские историки литературы, но которая сплошь основана на домыслах. Кроме кабацких речей о Божией Матери, никаких образцов его пропаганды не знаем. Достойна развенчания|160: и легенда о его антикрепостничестве. Дворовый человек, чье детство и молодость прошли в унизительной роли казачка в барском доме, не мог, конечно, питать теплых чувств к крепостному строю. Страдал и за родных, которых смог выкупить из неволи лишь незадолго до смерти. Но совершенно ошибочно делать из него на основании этих биографических фактов певца горя народного, сознательного борца против крепостного права. Крепостной крестьянин никогда не был ни героем его произведений, ни главным предметом помыслов. Ничего похожего на некрасовскую «Забытую деревню» или на «Размышления у парадного подъезда» невозможно у него найти. Слово «панщина» встречается чрезвычайно редко, фигуры барина-угнетателя совсем не видно, и вся его деревня выглядит не крепостной. Люди там страдают не от рабства, а от несчастной любви, злобы, зависти, от общечеловеческих пороков и бедствий. Тарасу Григорьевичу суждено было дожить до освобождения крестьян. Начиная с 1856 года, вся Россия только и говорила, что об этом освобождении, друзья Шевченко, кирилло-мефодиевцы, ликовали; один он, бывший «крипак», не оставил нам ни в стихах, ни в прозе выражения своей радости.
Не было у него и связей с русскими революционными демократами; он попросту ни с кем из них не был знаком, если не считать петрашевца Момбелли, виденного им как-то раз на квартире у Гребенки. Да и что представляли собой революционные демократы того времени? Мечтатели, утописты, последователи Фурье и Сен-Симона, либо только что нарождавшиеся поборники общинного социализма. Найдите в литературном наследии Шевченко хоть какой-нибудь след этих идей. Даже причастность его к Кирилло-Мефодиевскому братству, послужившая причиной ареста и ссылки, была более случайной, чем причастность Достоевского к кружку петрашевцев.
Но если не социалист и не «революционный демократ», то гайдамак и пугачевец глубоко сидели в Шевченко. В нем было много злобы, которую поэт, казалось, не знал на кого и на что излить. Он воспитался на декабристской традиции, называл декабристов не иначе, как «святыми|161: мучениками», но воспринял их якобинизм не в идейном, а в эмоциональном плане. Ни об их конституциях, ни о преобразовательных планах ничего, конечно, не знал; не знал и о вдохновлявшей их западноевропейской идеологии. Знал только, что это были люди, дерзнувшие восстать против власти, и этого было достаточно для его симпатий к ним. Не в трактатах Пестеля и Никиты Муравьева, а в «цареубийственных» стихах Рылеева и Бестужева увидел он свой декабризм:
Уж как первый-то нож —
На бояр, на вельмож,
А второй-то нож —
На попов, на святош,
И молитву сотворя,
Третий нож на царя! {123}
В этом плане и воздавал он дань своим предшественникам:
. . . . . . . . а щоб збудить
Хиренну волю, треба миром,
Громадою обух сталить,
Та добре вигострить сокиру,
Та й заходиться вже будить {124}.
Особенно сильно звучит у него нота «на царя!»:
Царів, кровавих шинкарів,
У пута кутії окуй,
В склепу глибокім замуруй {125}.
Здесь мы вряд ли согласимся с оценкой Драгоманова, невысоко ставившего такую продукцию поэта. С литературной точки зрения, она в самом деле не заслуживает внимания, но как документ политического настроения очень интересна.