и в отношении отменного макиавеллизма Андропов мог с полным правом сказать, что науку политических интриг и козней он не изучал, а добывал личным, порою тяжким опытом. Кремль не располагал к “сладкой жизни".
Одна из главных трудностей была камуфляжного характера: проблема защитной мимикрии. Вечно сосредоточенный, человечески невразумительный, вне политики и интриг, при этом — скрытный и каменно молчаливый, классический вариант “Omnia mea mecum porto" [9], Андропов с виду, в наружности бывал обычно хмур, отрешен и если не смотрел волком, как на большинстве официальных портретов, то уж точно — сычом. Даже та машинальная улыбка, которой он был знаменит в Венгрии — признак механической вежливости, — все реже и реже появлялась на его лице. И все более некстати, не к месту — оттого и казалась многим загадочной. Наконец она и вовсе исчезла — искусственный рефлекс перестал срабатывать. И это его физиогномическое отступление от этикета могло помешать карьере. “Only look up clear; to altr favour ever is to fear“ [10] — это правило срабатывало не только при дворе шотландских танов времен Дункана [11], но и среди кремлевских партократов брежневской поры, Сам Брежнев, нижний сосед по дому, был в быту, в удовольствиях грубый чувственник, в то время как Андропов — скорее пурист, брезгливый и щепетильный в изъявлении чувств. Поначалу он с трудом выносил пошлую фамильярность Брежнева с его дружелюбной экспансивностью — на это надо было соответственно отвечать, с бесцеремонным тыканьем, похлопыванием по плечу, а то и по спине, на новый спортивный манер: “Валяй, Юрка!" И так после каждого очередного служебного визита к нему Андропова.
Кстати, бесцеремонную манеру похлопывания, а скорее даже, удара по плечу Брежнев позаимствовал от американского президента Джеральда Форда в их первую встречу, состоявшуюся в 1976 году при посредстве Киссинджера. Когда на владивостокском аэродроме Брежнев произнес для начала несколько одобрительных слов о государственном секретаре, Форд, в подтверждение своей приязни к нему и к вящему удивлению и восхищению Брежнева, довольно сильно хлопнул Киссинджера по плечу. Впрочем, советский лидер позаимствовал тогда у новоиспеченного американского президента не только размашистые манеры, но и волчью шубу, попросив предварительно ее померить. Столь неприличное выклянчивание у иностранцев приглянувшейся вещи, будь то фордовская шуба или несколькими годами раньше часы у помощника Киссинджера, также унижало имперскую гордость Андропова.
Что было особенно несносно ему на первых порах совместного житья в одном доме, так это то, что Брежнев не проводил, в отличие от него, резкой черты между службой и домом, был как сосед навязчив, сентиментален, хвастлив, откровенен и вызывал на откровенность, в том числе в целях примитивного надзора. Андропов же предпочитал хранить свод впечатления при себе. Их встречи в лифте, в парадном, общежитейские мелочи и даже обмен семейными визитами были неизбежны. Конечно, Брежнев — не вздорный диктатор сталинской кройки, заставляющий “партийных соратников" пить с ним, смеяться, страдать, как и он, бессонницей на целую ночь, удовлетворять все свои деспотические прихоти и вообще жить и действовать в ритме и диковинном колорите собственного существования. Но он требовал товарищеской спайки, искренности и не только служебных, но и бытовых доказательств “верности курсу". В этом смысле у Андропова были поначалу трудности “соответствия".
В самом деле, бытовая атмосфера в обеих семьях различалась резко. Более уравновешенная, более современная, с почти диетическим западным столом, сохранившим Андропову моложавость, энергичность и работоспособность до преклонного возраста. И — крикливый, компанейский, ненавязчивый обиход брежневского дома с жирным, пахучим украинским столом, непременной водочкой, с пристрастием всего семейства к аляповатой, громоздкой роскоши — от загородных дач с плавательными бассейнами и бильярдными залами, от “мерседесов" и “роллс-ройсов" до янтарных безделушек и золотых кулонов, получаемых иногда в подарок от сатрапов из союзных республик. Что касается Андропова, то для него понятие роскоши совпадало с представлением о наивысшей комфортности, максимально удобных условиях отдыха после работы. Только в таком смысле привлекали его некоторые предметы западного обихода, сводившие к минимуму бытовые хлопоты.
Здесь, уточняя вкусы Андропова, необходимо опять вспомнить Венгрию, оказавшую на него неизгладимое впечатление. И с точки зрения экономической рентабельности — в укор хозяйственному развалу в советской метрополии, и в свете идеала бытового и социального благоустройства. Именно в Венгрии на посольской работе, неотесанный и грубоватый в общении, проведший большую часть жизни в глухой российской провинции на фиктивной комсомольской работе, Андропов набрался приличных манер и приобрел некоторую заемную элегантность. Как всякий комплексующий нувориш, получивший скудное образование, но не мало-мальски дельное воспитание и с таким багажом попавший в “высшее общество", он эту свою благоприобретенную учтивость и хороший тон очень ценил и втайне ими гордился. Вплоть до того, что стал требователен и брезглив к партийным коллегам, которые подобных манер не выказывали и вовсе о них не заботились, у которых не было на этот счет никаких болезненных комплексов.
Брежнев, безусловно, человеком из подполья никогда не был, никакими комплексами не ущемлялся. Он вышел из потомственной рабочей семьи с твердой традицией воспитания, вполне был удовлетворен своим высоким, по 30-м годам, образованием — техникум и металлургический институт, инженер на металлургическом заводе. Жил всегда в открытую и “в гору" “шел в ногу" с техническим прогрессом времени. В себе был не только уверен, но самоуверен, даже спесив. И потому никогда не испытывал потребности в заимствовании чьих бы то ни было хороших манер и правил поведения. Скорее наоборот — другим навязывал собственные в качестве образца. Поэтому брежневская семья смотрелась пусть доморощенно и не совсем на уровне хорошего западного тона, но зато оригинально, естественно, с национальным своеобразием и без ложных потуг, претензий.
В андроповском же семействе интеллигентское обличие и выпяченная модерность выглядели, конечно, чертами заемными, подражательными, не отвечающими плебейским наклонностям главы семьи. Дома тоже усиленно насаждался образ державного интеллектуала, которым Андропов никогда не был — ни по уровню образования, ни по природным данным, и эта неестественная, форсированная семейная атмосфера болезненно отзывалась на детях, особенно на дочери Ирине с ее более тонкой, чем у отца, духовной организацией.
Кстати, очевидные андроповские комплексы сказались, как часто бывает, на родительском тщеславии. В отличие от его убыточной юности дети должны были получить наивысшее и наилучшее в стране образование. Брежнев, напротив, настолько был удовлетворен днепропетровским детством и родовой “рабочей косточкой", что и детей воспитывал так же — по своему идеалу-образцу, то есть по старинке, не в ногу с современным эталоном образования, но с добавлением тех внешних привилегий, которые давал высокий партийный статус. Потому так сильно удалены по уровню развития,