Распыленная, стиснутая обычным страхом, обывательская толпа ничего не могла противопоставить этой мелкоте…
Ах, как было много вопиюще ненужного, обидного, бесцельного, душу переворачивающего торжествующим хамством…
Какие-то молодые люди разъезжали на офицерских лошадях. Всадники сидели в седле, «как собака на заборе», — видно было, что не езживали никогда раньше, а теперь добрались и рады покататься всласть, — вид у всех победоносно-гордый, воинственный, великолепный. Но лошади… По измученному, голодному, грустному выражению их глаз чувствовалось, что они понимают все: что не хозяин, заботливый, жалеющий и строгий, сидит в седле, не настоящий дельный воин, каждый едва заметный намек которого понятен и точно целесообразен, — а так — озорник…
Было жаль даже автомобилей, на которых без нужды много и слишком весело катались по городу солдаты и рабочие с красными флажками и винтовками. Битком набивались внутрь, лежали на крыльях, стояли на подножках. Сколько изгадили, испортили и бросили среди улиц машин в эти дни… А сражаться уже не с кем было: остатки полицейских повылезли с чердаков и сдались. Войска неудержимой лавиной перекатывались на сторону восстания, и покушение вернуть военной силой власть в старые руки было похоже на попытку сплести кнут из песка. Все рассыпалось… С грохотом катился обвал — глубже и шире…
Стало совершившимся фактом отречение. Неделей раньше с радостью, со вздохом облегчения была бы принята весть о министерстве доверия. Теперь пришла нежданная победа, о которой и не мечталось, и в первый момент трудно было с уверенностью сказать самому себе: явь это или сон?..
Но почему же нет радости? И все растет в душе тревога, и боль, и недоумение? Тревога за судьбу родины, за ее целость, за юный, нежный, едва проклюнувшийся росток нежданной свободы… Куда ни придешь — тоска, недоумение и этот страх… Даже у людей, которые боролись за эту свободу, терпели, были гонимы, сидели в тюрьмах и ждали страстно, безнадежно заветного часа ее торжества…
— Нет радости…
— Нас все обыскивают! При старом режиме это было реже…
— В соседней квартире все серебро унесли… Какие-то с повязками…
— Надо же равнять…
— Вот опять собираются, сейчас начнут обстреливать. К нашему несчастию, в этом доме жил помощник пристава. Его уже арестовали. Но почему-то предполагают, что на чердаках прячутся городовые. Ну, обыщи чердаки, если так? Нет. Подойдут и стреляют. А ведь вот детишки… Что переживаешь с ними…
— Звонок. Неужели опять с обыском? Да, обыск. Два низкорослых, безусых солдатика с винтовками, с розами на папахах. В зубах — папиросы.
— Позвольте осмотреть!
— Смотрите.
Один пошел по комнатам, другой остался в прихожей.
— Что нового? — спросил я.
— Вообче, военные все переходят на сторону народа. Ну, только в Думе хотят Родзянку поставить, то мы этого не желаем: это опять по-старому пойдет…[7]
Я не утерпел, заговорил по-стариковски, строго и наставительно:
— Вам надо больше о фронте думать, а не о Родзянке. Поскорей к своему делу надо возвращаться.
Он не обиделся. Докурил папиросу, заплевал, окурок бросил на пол.
— Да на позицию мы не прочь. Я даже и был назначен на румынский фронт, а сейчас нашу маршеву роту остановили. Вот и штаны дали легкие — он отвернул полу шинели.
— Ну вот — самое лучшее. Слушайтесь офицеров, блюдите порядок, дисциплину, вежливы будьте…
— Да ведь откозырять нам не тяжело, только вольные не велят нам…
Не было радости и вне стен, на улице.
Человеческая пыль пылью и осталась. Она высыпала наружу, скучливо, бесцельно, бездельно слонялась, собиралась в кучки около спорящих, с пугливым недоумением смотрела, как жгли полицейские участки, чего-то ждала и не знала, куда приткнуться, кого слушать, к кому бежать за ограждением и защитой.
Растрепанный, измученный хозяин торговли сырами плакал:
— Господа граждане! Да что же это такое! Так нельзя! Граждане-то вы хоть граждане, а порядок надо соблюдать!
Очевидно, новый чин, пожалованный обывателю, тяжким седлом седлал шею брошенного на произвол свободы торговца…
Удручало оголенное озорство, культ мальчишеского своевольства и безответственности, самочинная диктатура анонимов. Новый строй — свободный — с первых же минут своего бытия ознакомился с практикой произвола, порой ненужного, и жесткого, и горько обидного…
Но страшнее всего было стихийное безделье, культ праздности и дармоедства, забвение долга перед родиной, над головой которой занесен страшный удар врага…
И рядом — удвоенные, удесятеренные претензии…
Не чувствовала веселья моя обывательская душа. Одни терзания. Но к ним тянуло неотразимо, не было сил усидеть дома, заткнуть уши, закрыть глаза, не слышать, не видеть…
Усталый, изломанный, разбитый, скитался я по улицам, затопленным праздными толпами. Прислушивался к спорам, разговорам. По большей части, это было пустое, импровизированное сотрясение воздуха — не очень всерьез, но оно волновало и раздражало.
— Ефлетор? Ефлетор — он лучше генерала сделает! Пу-щай генерал на мое место станет, а я — на его, посмотрим, кто лучше сделает. Скомандовать-то это всяк сумеет: вперед, мол, ребята, наступайте. А вот ты сделай!..
— У нас нынче лестницу барыня в шляпке мела…
— И самое лучшее! Пущай…
— Попили они из нас крови… довольно уж… Пущай теперь солдатские жены щиколату поедят…
Я знаю: все в свое время войдет в берега, придет порядок, при котором будет возможно меньше обиженных, исчезнут безответственные анонимы, выявив до конца подлинное свое естество. Знаю… Но болит душа, болит, трепетом объятая за родину, в струпьях и язвах лежащую, задыхающуюся от величайшего напряжения…
В день, когда по всему городу пошли и поехали с красными флагами, я шел, после обычных скитаний, домой, усталый и придавленный горькими впечатлениями. Звонили к вечерне. Потянуло в церковь, в тихий сумрак, к робким, ласковым огонькам. Вошел, стал в уголку. Прислушался к монотонному чтению — не разобрать слов, но все равно — молитва. Одними звуками она всколыхнула переполненную чашу моей скорби и вылила ее в слезах, внезапно хлынувших. Поврежденный в вере человек, я без слов молился Ему, Неведомому Промыслителю, указывал на струпья и язвы родной земли… на страшные струпья и язвы…
Дромадер [фр. dromadaire, от греч. dromos — бег] — одногорбый верблюд.
Кватенармист — искаженное от квартирмейстер (офицер, располагающий войска на квартиры и заведующий приемкой для них продовольствия) или каптенармус — нижний чин, заведующий цейхгаузом, мундирами и вообще амуницией (Даль).
Беркширка — свинья Беркширской породы. Беркшир (Berkshire) — графство в Южной Англии.
Бурковый — войлочный.
Римский историк Гай Светоний Транквилл сообщает, что гладиаторы, выходя на арену, приветствовали императора Клавдия словами «Ave Caesar, morituri te salutant» (Здравствуй, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя). Ф. Крюков заменяет слово «Цезарь» словом «отечество».
А.Д. Протопопов (1866–1917/18) — член 3-й и 4-й Государственных дум (с 1914 товарищ председателя), в декабре 1916 — феврале 1917 министр внутренних дел и главноначальствующий корпуса жандармов. Пытался подавить революционные выступления в Петрограде в феврале 1917. После Октябрьской революции расстрелян по приговору Всероссийской чрезвычайной комиссии (БЭС).
М.В. Родзянко (1859–1924) — один из лидеров октябристов. В 1911–1917 председатель 3-й и 4-й Государственной думы, в 1917 — Временного комитета Государственной думы (БЭС).