А другие, случалось, дочерей-то как раз прятали… «Сказывали» своих, вполне благополучных доченек больными и некрасивыми, лишь бы девушки избежали рискованной участи одной из сотен выбираемых. Да, из сотен! В 1647 году набралось в общей сложности 200 девиц без малого. Одной из них предстояло стать царицей, остальным — монашками.
И некоторые мамы и папы всеми силами старались увести дочерей от такой судьбы и тем самым совершали государственное преступление. Ведь они ни много ни мало препятствовали «царской радости» и ограничивали выбор царя…
Итак, 200 девиц собрано, кто-то уже сослан и казнен: кто за попытку внести в списки хромую и кривую дочь, кто за попытку не вносить в списки вполне «гожую». Все эти девицы свезены в Москву, осмотрены пожилыми дамами из ближайшего окружения царя. Все, так сказать, проверены на предмет способности составить счастье царя. В любом случае первый этап ритуала совершен, и царь должен сделать собственный выбор.
Тут, правда, есть две версии, и я не знаю, какая из них верна. По одной, царь так и выбирал прямо из 200 девиц. По другой, большая часть «невест» до самого царя не доходили. Окружение выбрало из 200 девиц всего 6, «отбраковав» всех остальных. Царь соответственно и выбирал из 6. По еще одной версии, выбирал царь, но «в два тура»: сначала выбрал шестерых, потом еще раз — и одну.
Какая версия верна, не знаю, но, во всяком случае, царь лично, сам выбирал… С платком, символом замужней женщины, и с кольцом в руках шел он перед шеренгой своих «невест» и выбирал…
Изменить ритуал он не мог; скажем, сказать что-то вроде: девочки, пошли пить чай! И выбирать себе жену уже в процессе чаепития, в ходе неторопливой беседы (в конце концов, даже от современных «мисс чего-то там» требуется хоть какой-то, но интеллект). Тем более царь не мог предложить «невестам» пойти с ним выпить пива или станцевать под оркестр. Царь не мог даже изменить набор предметов, с которыми он шел мимо шеренги перепуганных, напряженных девиц («вот сейчас… вот сейчас… в царицы или в монастырь…»). Сказано мудрыми предками, установлено обычаем, что царь должен идти не с чем-нибудь, а именно с кольцом и с платком?! Сказано! Значит, так он и будет идти.
То же самое касается и свадебного ритуала. Царь Московского царства обладал фантастически обширным диапазоном власти и просто невероятными правами по отношению к отдельному человеку, над его жизнью и смертью. Царь вовсе не «понарошку», а совершенно реально мог отрубить голову, велеть забить батогами или посадить на кол любого жителя Московии. Но он совершенно никак не мог нарушить даже самого маленького, самого завалящего обычая. Например, он никак не мог велеть, чтобы не исполнялись те песни, которые положено исполнять во время обряда, или чтобы молодых осыпали не снопами ржи, а допустим… ну, допустим, осыпали бы их пареной репой. Или моченой брусникой. Или свежими огурцами. Ведь обычай ясно говорил — рожью! И царь оставался бессильным отменить или изменить обряд хотя бы в самой маленькой малости.
НОРМАЛЬНЫЙ УРОВЕНЬ СРЕДНЕВЕКОВОГО ЗВЕРСТВА
Второй чертой общества XVII века, с которой вряд ли способен примириться наш современник, я бы назвал невероятную жестокость. Действительно, каждое общество может быть жестоко в каких-то случаях, но тот уровень насилия, который мы готовы признать «нормальным» или хотя бы «приемлемым», перейден в Московии XVII века многократно. Даже просто находиться в Москве… ну, скажем, в Москве вполне благополучного, 1650 года, нам было бы психологически трудно.
Я уже писал о государственной жестокости — следствии примитивности и общества, и государства. О том, что общество ничего не имеет против этой жестокости и даже считает ее полезной.
Общество само таково — в огромной степени оно стоит на подавлении воли человека, на навязывании ему силой того, что считает нужным для него и от него «обчество» и старшие лица в этом «обчестве» — от собственных родителей до выборных лиц в волостях и посадах.
В семье постоянные истязания жен и детей считаются не только общественной, но и религиозной обязанностью главы семьи. Если наш «путешественник во времени» женится в XVII веке — а для должной конспирации он не сможет долго ходить холостым, — ему придется иметь дело с женщиной, которая вовсе не в шутку, а совершенно серьезно исповедует принцип: «не бьет — не любит». Ему придется или взяться самому за плеть, или подвергнуться общественному осуждению, а то и вызвать подозрение — православный ли он: ведь отказавшись бить жену, человек начинает отличаться от окружающих, вести себя не так, как предписывает обычай. А кроме того, такому «чистоплюю» грозят серьезные проблемы в отношениях с самой женщиной: ведь она ждет, что привязанность к ней муж проявит так, как полагается.
Жена в московитской семье в самом буквальном смысле задавлена самыми крайними формами патриархата. Достаточно сказать — за убийство жены муж подвергается лишь церковному покаянию. Жена за убийство мужа закапывается в землю по шею. Так и стоит, живьем закопанная, пока не умрет, а труп потом вешают за ноги, и он будет висеть, пока совершенно не истлеет.
Любому современному человеку, в том числе самому ярому поклоннику патриархата, это все покажется… ну, скажем так — перебором.
Так же точно истязание детей — необходимость, обязанность отца, ничуть не меньшая, чем обязанность прокормить или обязанность воспитать полезного члена общества.
Тут действует не евангельская мораль «Нового завета», а мораль ветхозаветная, пришедшая из недобрых времен бронзового века — из времен строительства пирамид, создания первых империй с центрами в Вавилоне и Ниневии, войны между Египтом фараонов и Хеттским царством. «Учащай ему раны, ибо не умрет, а здоровее станет», как утверждал поп Сильвестр, автор «Домостроя», или «Наказывай сына своего, пока есть надежда, и не возмущайся криком его».
Это повседневное насилие над человеком, дикое унижение собственного достоинства вовсе не кажется кому-то крайностью или аномалией. Все нормально, все в полном порядке! Крик молодайки, которую муж «учит» плетью, крик ребенка, которому «учащают раны», чтобы он стал здоровее и умнее, — такая же повседневность, как звук колокольчиков на шеях коров, шорох соломы на крышах домов или мурчанье домашнего кота.
Точно так же никому не приходит в голову, что постоянное и наглое подчеркивание подчиненного положения холопов, применение грубого насилия, постоянные расправы сильного со слабым — по всей общественной лестнице, на всех ее ступенях (ведь даже царь пинками выгнал из Боярской думы тестя, Илью Милославского) — это не что-то естественное и само собой разумеющееся, а некое зло.
Такая мысль и не может прийти в голову людям, для которых правеж — обычный и нравственно приемлемый способ выколачивать недоимки. Правеж состоит в том, что ответственных за сбор налогов начинают избивать все время сменяющие друг друга люди. Бьют беспрерывно, час за часом, при необходимости — и день за днем. Устают одни — их заменяют другие, и так пока не будет выплачено все, что висит на этих недоимщиках.
Еще раз подчеркну, что правеж — вовсе не эксцесс, не крайность, а самый обычный, повседневный способ для получения своих денежек и государством с налогоплательщиков, и боярином с крепостных. И никто не оглянется лишний раз; все привыкли без преувеличения, с детства. Пустяки, дело житейское.
В Московии XVII века общество только начинает подходить к той морали, которая известна по одному из «текстов пирамид» — когда некий чиновник Среднего царства, живший примерно за 2200 лет до Рождества Христова, заклинает богов: «Я не бил слабого так, что он падал под моими пальцами». Пока чиновник гордится скорее тем, что бил. Иначе как он возвысится над остальными? И откуда они все увидят, что он — важный чиновник?!
В Московии только начинают понимать, что милосердие — не отвлеченный принцип, реализуемый разве что святыми и лично Господом Богом, а некий нравственный принцип, вполне доступный для любого человека… И даже несущий в себе некоторую выгоду и удобство.
Впрочем, эта жестокость общества и семьи опирается на государственную и даже межгосударственную жестокость. И если очень многие черты законодательства, семейной и общественной жизни в Европе — все же пройденный этап, то не в одной Московии, во многих странах в XVII веке считают войну естественнейшей частью политики.
Война — быт XVII столетия, и все общество признает ее чем-то совершенно обычным, естественным, не вызывающим протеста. Никому не приходит даже в голову, что война — событие само по себе глубоко ненормальное. Что война груба, жестока и все равно не помогает решать самых главных вопросов. Никто и не пытается думать о том, что самой победоносной войны лучше было бы избежать и что гибель людей неприемлема и с нравственной, и с религиозной точки зрения, и даже с точки зрения строительства государства.