Все, что он выделял из окружающего мира, вступало во взаимодействие; если можно говорить о его музыкальности, то эти связи основывались на полноте его восприятия, на адресованной им к каждой вещи просьбе раскрыть свою суть и, самое важное, на его манере помещать в один «сосуд» и крупное, и мелкое. Вещи, за которыми он наблюдал, приобретали красноречие; вещи, которым он придавал форму, будто бы наслаждались этим – и на нас они производят то же впечатление. Можно с уверенностью утверждать, что он максимально эффективно, почти без ограничений, использовал податливость и уступчивость своих рук.
В «Письмах о Сезанне» Рильке в том же ключе рассуждает о руках Сезанна и его творениях. Он продолжает идею о том, что художник – своего рода нищий.
И какой прогресс в бедности со времен Верлена (который и сам уже был анахронизмом), написавшего в «Mon testament»: Je ne donne rien aux pauvres parce que je suis pauvre moi-même [ «Я не подаю беднякам, ведь я и сам бедняк»] – и который почти всем своим творчеством ожесточенно показывал, что ему нечего дать и что у него пустые руки. В последние тридцать лет у Сезанна не было для этого времени. Когда ему было показывать свои руки? Злые взгляды и так видели их, когда он шел в свою мастерскую, и бесцеремонно обнажали всю их бедность; но из его творчества мы только узнаем, какой могучей и подлинной была работа этих рук до самого конца.
«Именно эта всеобъемлющая объективность, не желающая ни малейшего вмешательства ни в какую другую область, и делает портреты Сезанна странными и даже смешными для обычных зрителей», – заключает Рильке, а спустя двадцать лет ему вторит Фрай, который пишет: «…даже в наименее удачных его работах (принадлежащих к раннему периоду) сквозит подлинное вдохновение и требовательность его художественного сознания. Мы должны признать его героическую, чуть ли не презрительную прямоту, а также отчаянную искренность его работ»{825}.
Именно эта всеобъемлющая объективность и отчаянная искренность привлекли Джакометти, самого верного из последователей Сезанна, который, в частности, сделал копии портретов Шоке и Воллара, а также бесчисленных автопортретов. Он был одержим самоанализом и въедливостью Сезанна. По мнению Джакометти, Сезанн совершил величайшую революции в живописи – в исследовании – со времен Возрождения: он предложил новый способ ви́дения. Сезанн был прежде всего египтянином, как и подозревал Сергей Щукин. Джакометти получил от Сезанна очень важный урок. В интервью в 1957 году он говорил:
Сезанн произвел революцию в способе изображения внешнего мира. До этого господствовала одна-единственная концепция, рожденная в эпоху Возрождения, а точнее говоря, принадлежащая Джотто. Способ изображения головы, к примеру, с тех пор принципиально не менялся. Разница между Джотто и византийской традицией ощущается сильнее, чем разница между Джотто и Возрождением. В конце концов, можно считать, что способ ви́дения Энгра был продолжением той же традиции.
Сезанн полностью разрушил эту концепцию, начав рисовать голову как предмет. Он говорил так: «Я не вижу разницы между головой и дверью, между головой и любым другим предметом». Рисуя одно ухо, он больше заботился о связи между этим ухом и фоном, чем между двумя ушами, его больше волновало сочетание цвета волос и цвета свитера, нежели совместимость формы уха и структуры черепа. А поскольку он все равно должен был изобразить голову целиком, ему пришлось полностью упразднить привычное понятие целого, понимание единства головы. От традиционного единства он не оставил и камня на камне, он обошелся с ним так, что нам пришлось вообразить, будто голова стала лишь предлогом, а картина, в свою очередь, сделалась абстрактной. Сегодня не кажется правдоподобным ни один из методов изображения, отсылающий нас к предыдущей, возрожденческой концепции. Голова, неприкосновенность которой следует оберегать, – уже не голова. Это музейный экспонат{826}.
Альберто Джакометти. По мотивам древнеегипетской скульптуры: «Сесострис III»; по мотивам «Автопортрета» Сезанна
Идея головы как предмета подводит нас еще к одному уроку, который Сезанн преподал своим последователям: отказ от иерархии жанров, тем или мазков краски. «Равенство всех вещей», как написал Робер Брессон в своих знаменитых «Заметках о кинематографе» (1975). «Сезанн одинаково вкладывает талант и душу в изображение блюда с фруктами, и своего сына, и горы Сент-Виктуар»{827}.
Джакометти был прав насчет головы. Сезанн, с одной стороны, хотел получить целостную голову, какой он ее видел, а с другой – музейный экспонат («сделать импрессионизм незыблемым и вечным, как музейное искусство»). Более того, он не всегда оставлял ее неизменной. Вещи могут быть цельными и долговечными, но при этом все более изменчивыми, непостоянными и неустойчивыми. В случае Сезанна этими свойствами обладало не содержание, а оболочка. «Видите ли, месье Воллар, контуры ускользают от меня!»{828} На портрете Воллара будто бы впервые бросаются в глаза составленная из отдельных частей голова и эфемерное левое ухо. На портрете «Мужчина с трубкой» (цв. ил. 72) мы видим точно соответствующее описанию Джакометти сочетание уха и фона. В «Сидящем крестьянине» ощущение неустойчивости таково, что сидящая фигура словно вросла в фон, а левое ухо сливается с изображенными на обоях ромбами. Существует еще множество примеров такого подхода. На картине «Женщина в красном полосатом платье» с фоном перекликается левый глаз, а контуры так же размыты{829}. Сезанн так описывал Бернару суть дела: «Мы должны дать образ того, что видим, забыв все, что было сделано до нас». Он вспоминал, забывал, трансформировал. Если его картины и были воспоминаниями о музеях, как он говорил Ренуару, они еще и воспламеняли материальный мир{830}.
Седьмого ноября 1895 года он отправился на прогулку. Сезанн, Амперер и Солари, как новое воплощение Неразлучных, решили пройтись по окрестностям Экса. Солари взял с собой сына Эмиля. «Высокий седовласый Сезанн и маленький искореженный Амперер странно смотрелись вместе. Они напоминали карлика Мефистофеля в компании состарившегося Фауста».
Сначала они отправились в заброшенную каменоломню Бибемюс, столь любимую Сезанном. Эмиль пишет в своих воспоминаниях: «Мы пересекли довольно большой участок земли, засаженный небольшими деревцами, и нам неожиданно открылся незабываемый вид: на заднем плане возвышалась гора Сент-Виктуар, а справа склоны Монтреге и марсельские холмы. Пейзаж был одновременно величественным и заповедным. Внизу находилась дамба, перекрывающая канал с зеленоватой водой, который построил Золя. Мы пообедали под фиговым деревом среди холмов Сен-Марк, провизию захватили по дороге в столовой для дорожных рабочих. А после прогулки по каменистым холмам поужинали в Толоне. Вернулись мы в приподнятом настроении, омраченном лишь падением Амперера: он немного перебрал и больно ушибся. Мы отвели его домой».
Прогулка была долгой, но Сезанн и Солари решили на этом не останавливаться и подняться на Сент-Виктуар. Амперера с собой не взяли. Они остановились в деревне Вовенарг, где провели ночь в комнате, увешанной копчеными окороками. На рассвете отправились покорять гору, Эмиль пошел с ними. «Казалось, Сезанн удивился и почти огорчился, когда я без задней мысли сказал, что растущие вдоль тропы зеленые кусты в утреннем свете отливают синевой. „Негодяй, – воскликнул он, – ему только двадцать, а он с первого взгляда видит то, на что мне понадобилось тридцать лет!“». Добравшись до вершины, пообедали на развалинах часовни, где, к слову, разворачивалось действие романа Вальтера Скотта «Карл Смелый» («Анна Гейерштейнская, дева Мрака»). «Мы не стали спускаться в Гарагульскую пещеру, которая также упоминается в этом романе. Но Сезанн с отцом говорили о ней и вспоминали истории из своей юности. В тот день было ужасно ветрено».
Когда они спускались, Сезанн решил доказать, что он по-прежнему так же молод и ловок, и полез на небольшую сосну. Но за целый день ходьбы он утомился, и его попытка не увенчалась особым успехом. «А помнишь, Филипп? Раньше для нас это была пара пустяков!»{831}
Это было лишь начало величайшего со времен Рембрандта периода поздней живописи.
Он не посетил собственную выставку в галерее Воллара, у него были более приятные занятия: его ждали горы и небольшие сосны.
Автопортрет: непроницаемый
Этот портрет (цв. ил. 5) обычно датируют 1898–1900 годами, Сезанну тогда было около шестидесяти лет. Это его последний автопортрет. После него художник перенес попытки самоанализа на портреты садовника Валье, над которыми он работал до самой смерти.
Джон Ревалд отмечал, что «в его тонких бровях чудится что-то восточное»{832}. Сезанн часто делал акцент на бровях. В одном из более ранних автопортретов широкое лицо художника венчают необычные, изогнутые, театрально поднятые брови, будто бы ставящие под вопрос все происходящее. На другом автопортрете S-образная бровь придает лицу насмешливое выражение{833}.