Продажа отцовского дома (вместе с картинами) оказалась болезненным событием. По словам Ружье, отлично знавшего Сезанна, «когда Жа-де-Буффан был продан по настоянию мужа сестры, который хотел разделить имущество, Поль был очень расстроен. Узнав о продаже, он снял рамы и сжег все холсты [которые там хранились]: их было очень много, по большей части его ранние работы, написанные мастихином… Возможно, он сжег их, потому что боялся найти их на каком-нибудь рынке по тридцать су, как это случалось раньше с его эскизами, которыми муж сестры сначала украшал стены дома, а затем продавал»{905}. Жоашим Гаске вспоминал еще один костер:
Когда он должен был дать согласие на продажу поместья Жа по семейному соглашению, как захотели его сестры, я помню его нерешительность, его борьбу и отчаяние. Кроме всего прочего, я помню его печальный приезд однажды вечером, немое выражение лица, всхлипывания, не позволявшие вымолвить ни слова, и внезапные слезы, принесшие облегчение. В тот день в сумерках, пока он рисовал, они без предупреждения бестолково сожгли всю старую мебель, которая с таким религиозным трепетом хранилась в комнате его отца.
«Я мог бы ее забрать, ты знаешь. Они не рискнули выставить ее на продажу, не знали, что с ней делать. Только пыль собирает, место занимает! Поэтому и сожгли, на заднем дворе… на заднем дворе!»
Сам того не желая, он восстановил в памяти всю картину.
«Я дорожил этими вещами больше всего на свете… Кресло, в котором дремал отец. Стол, за которым он всю жизнь вел счета. Ах! Он никогда не упускал возможности обеспечить меня доходом, надо его знать. Скажи, если бы не он, что было бы со мной? А теперь, видишь, что они со мной делают. Да, да, как я уже говорил Анри, твоему отцу: если у тебя сын художник, нужно обеспечить его доходом. А ты должен любить своего отца. Ах! Я так люблю вспоминать его. Я недостаточно выказывал ему свою любовь… А теперь они взяли и сожгли все, что у меня от него оставалось».
«Но его портреты? По крайней мере, портреты остались».
«Ну да… портреты…»
И он махнул рукой в знак крайнего безразличия – жест, который облагораживал его беспримерной скромностью, стоило кому-нибудь начать разговор о его работах{906}.
История о сожжении сестрами имущества его отца напоминает эпизод, когда Ортанс избавилась от вещей его матери: оба события последовали за продажей Жа. «Все было бы хорошо, если бы только мое семейство было бы более равнодушным ко мне», – вечно сетовал Сезанн{907}.
Сезанн оказался вынужденным переселенцем, хотя и не бездомным. Он нашел квартиру на верхних этажах здания, в котором раньше находился банк его отца, на улице Бульгон в Эксе. Ортанс и Поль должны были остановиться там на несколько недель, прежде чем переехать в Париж{908}. В этом скромном жилище он обустроил себе маленькую мастерскую на чердаке, которая, вероятно, своей обстановкой напоминала ему Жа. Квартира была удобным временным решением, особенно когда он работал sur le motif неподалеку, но все же это решение нельзя было назвать идеальным. Шестнадцатого ноября 1901 года он приобрел у Луи Букье за 2000 франков «небольшое сельское имение, частично огороженное стенами, расположенное в пределах Экса, в районе под названием Ле-Капусен, или Ле-Рескиадо, или Оспиталь. Оно состояло из старого здания и земельного участка с садом с оливковыми и фруктовыми деревьями общей площадью около 5000 квадратных метров [0,5 гектара], с восточной стороны граничившее со Шмен-де‑Лов [ныне улица Поля Сезанна], с севера – с Жирар, с юга и запада – с Каналь-дю‑Вердон»{909}.
Имение располагалось на холме к северу от городка Лов. Во времена Сезанна эта местность все еще казалась сельской. Оливковые деревья составляли основную культуру. Их было восемьдесят, и все погибли в морозы 1956 года. Букье охотился на птиц и ставил капканы. Сезанн этого не позволял, он поклялся не возвращаться к охотничьим забавам своей юности. С соседом Серафеном Жираром отношения были вполне дружескими, несмотря на то что Сезанн вторгался в его владения и перелезал через забор, чтобы попасть домой, всякий раз, когда забывал ключи от главных ворот. Они общались на провансальском. Сезанн выглядел «довольно замкнутым и toujours inquiet»[98]. Он держался от всех в стороне и старался не привлекать внимания. По словам его приятеля Эрла Лорана, Жирар считал Сезанна «неуравновешенным». Сквозь сосновую рощу он мог видеть, как художник работает в мастерской. Однако его ни разу не пригласили зайти{910}.
Сезанн на террасе своей мастерской в Лов.
13 апреля 1906. Фотография Гертруды Остхаус
С защищенной южной стороны холма открывался прекрасный вид на Экс, увенчанный собором Сен-Совер, а за ним – панорама местности, которую Сезанн называл своей. Именно здесь он построил свою последнюю мастерскую, Ателье де Лов, – оплот, место трудов и паломничества.
Сезанн вполне понимал, чего хочет. «Я построил мастерскую на маленьком участке, купленном для этой цели, – сообщил он Воллару в апреле 1902 года. – Итак, я продолжаю свою работу, и как только этюд начнет меня удовлетворять, я Вам сообщу»{911}. Строительство он поручил архитектору Мургу и каменщику Вигье. Архитектору хотелось добавить больше деталей и элементов декора, чем художник готов был принять. В результате богато украшенный балкон с французскими окнами, глазурованный орнамент и прочие излишества было велено убрать. Общая стоимость вместе с посадками и проектированием ландшафта составила 30 000 франков (по не слишком достоверной оценке). Само строение в январе 1902 года было застраховано за сумму в 12 000 франков{912}. В результате получилось здание с функциональной планировкой и классическим фасадом, с простыми фронтонами и черепичной крышей, построенное из местного камня – песчаника из карьера Бибемюс.
На первом этаже располагался небольшой холл, две комнаты средних размеров, туалет, кухня и тесная кладовка. Одна из комнат служила спальней, другая – столовой. Бóльшая часть верхнего этажа была отведена под мастерскую. Это было большое просторное помещение восемь на семь метров и высотой семь метров от пола до карниза. Стены выкрашены в бледно-серый цвет, пол сделан из сосновых досок. Два окна с юга выходили на нижний сад и открывавшийся за ним пейзаж. Северное окно представляло собой огромную стеклянную стену три метра в высоту и пять в ширину. Верхушки оливковых деревьев на склоне холма в верхнем саду оказались на уровне подоконника. Сезанн жаловался на зеленые рефлексы. «Уже никому нельзя доверить важную работу. Я за свои деньги отстраивал все это, а архитектор не слушал, когда я говорил, чего хочу. Я робкий человек, богемный. Они насмехаются надо мной. А у меня не хватает сил им противостоять. Уединение, вот для чего я создан. По крайней мере, так им меня не достать». Кроме того, он жаловался на красный рефлекс от дымохода дома напротив по улице Бульгон{913}. Эти рефлексы мешали ему работать, как лай собак: les sacrés bougres[99].
В углу рядом с окном располагалась самая интересная деталь интерьера: узкий проем в стене, около трех метров в высоту, с металлической дверцей, словно бы гигантский вертикальный почтовый ящик, – он принимал огромные холсты и отправлял их во внешний мир. Великие художники проживают свою жизнь большими циклами. Сезанн весьма оптимистично рассчитывал писать картины на протяжении тридцати лет{914}. Это намерение чувствовалось в каждом камне здания.
Мастерская была его святилищем. Лишь немногие удостаивались приглашения. Одним из первых, кто побывал в ней, был Жюль Борели, молодой археолог, которому удалось разговорить Сезанна, и разговоры эти были на самые разные темы, от ви́дения Моне до выходок Золя, и даже о стихотворениях Сезанна.
Мы пришли к дому. Он открыл дверь и предложил мне один из белых деревянных стульев на террасе под бледными акациями. Он положил сумку, ящик с красками и холст и сел рядом со мной полюбоваться видом. Над зарослями оливковых и каких-то высохших деревьев виднелся город Экс, залитый розовато-лиловым светом, окаймленный окружающими его холмами, лазурными, текучими. Сезанн вытянул вперед руку и измерил колокольню между большим и указательным пальцем. «Все же как легко ее исказить, – сказал он, – я стараюсь изо всех сил, и все равно мне сложно. У Моне был такой огромный талант, он только глянет и сразу нарисует все в верных пропорциях. Берет отсюда и ставит сюда. И Рубенс так мог».
Я упросил его показать мне мастерскую, и мы поднялись на второй этаж. Я оказался в высоком широком помещении, с голыми стенами, лишенном жизни; огромное окно выходило на оливковый сад. Словно два печальных узника, там стояли две картины на мольбертах. Группа обнаженных фигур, белые тела на лунно-голубом фоне. Голова крестьянина в фетровой шляпе: желтое лицо, ультрамариновые глаза.