Большая сосна необузданна и неукротима. Красная земля движется. Зрелище одновременно и тревожное, и притягательное. Сосна Сезанна превосходит «Дуб Флаже» Гюстава Курбе (1864){924}. Ее смелость, абстрактность и выразительность пленили несколько поколений почитателей. В 1908 году Иван Морозов, весьма разборчивый русский коллекционер, купил ее у Воллара за 15 000 франков. «Пруд Триво» Матисса (1916 или 1917) – своеобразный поклон сосне Сезанна. Работа Элсуорта Келли «Мешер» (1951), на которой изображены небо и вода, проглядывающие сквозь сосновые ветви в городе Мешер-сюр‑Жиронд, перекликается с сезанновской сосной. «Мешер» – яркий пример абстрактной живописи, за исключением одного-единственного узнаваемого листочка, но внутренняя схожесть этих двух картин, несомненно, ощущается{925}.
В своем имении Сезанн сдружился с одним из оливковых деревьев. «На славу потрудившись в своей мастерской в Лов, – рассказывал Гаске, – он спускался в сумерках к входной двери и смотрел, как день и город отходят ко сну».
Оливковое дерево ожидало его. Он заметил его сразу, как приехал сюда, еще перед покупкой имения. Дерево окружили оградой, защищавшей его в период строительства. И теперь старое дерево, освещенное сумеречным светом, излучало силу и аромат. Он дотрагивался до него. Говорил с ним. Расставаясь с ним на ночь, он иногда обнимал его… Мудрость этого дерева проникла в его сердце.
«Это живое существо, – сказал он мне однажды. – Я люблю его как старого друга. Оно знает все о моей жизни и дает мне отличные советы. Я хочу, чтобы меня похоронили под ним»{926}.
Новая мастерская вдохновляла его. «Я упорно работаю, – сообщил он Воллару в январе 1903 года, – и вижу вдали обетованную землю. Ждет ли меня участь великого вождя евреев, или мне все же удастся в нее проникнуть? ‹…› У меня большая мастерская за городом; там лучше работать, чем в городе.
Я достиг некоторых успехов. Почему так поздно и почему с таким трудом? Неужели искусство и вправду жречество, требующее чистых душ, отдавшихся ему целиком? Я сожалею, что нас разделяет такое расстояние, я не раз обратился бы к Вам, чтобы немного поднять свой дух»{927}.
Так родился очередной образ, или метафора: синдром Моисея, говоря словами Лоренса Гоуинга, «подвиг прозрения и умиротворения»{928}. Когда Сезанн бывал в подавленном настроении, ему виделось все иначе. «Я по-прежнему нахожусь в самом начале открывшегося передо мной пути», – говорил он, чувствуя себя первопроходцем{929}. Порой он казался себе слишком старым, немощным и усталым для такой большой задачи. Эти мысли отчасти объясняются его болезненным состоянием и дают нам представление о чувстве растерянности и одиночества, которое он испытывал. Сезанн был вне времени в лучшем, ницшеанском смысле этого выражения. Он всегда был оторван от современности. Возможно, ему стоило родиться в эпоху классицизма. Какие-то его работы могли появиться на свет еще вчера, а какие-то из них трудно представить себе даже сегодня. В последние десять лет своей жизни он решительно порвал связь с современниками.
Казалось, он живет в собственном мире, однако он остро чувствовал неумолимый бег времени и неотвратимость конца, ведь «торговец фруктами» не мог не знать, когда приходит пора убирать урожай. «Время, оно как мушмула, – говорил Ф. М. Корнфорд, – может начать гнить, не успев созреть»{930}. Словно о Сезанне сказано. «Возможно, я появился на свет слишком рано, – заметил он в кругу друзей Жоашима Гаске. – Я художник скорее вашего поколения, нежели своего. Вы молоды, в вас жизнь бьет ключом… А я стар. У меня не хватит времени выразить себя… Ну, за работу!»{931}
Слишком рано или слишком поздно, но он прокладывал путь. Когда Сезанна уговорили сыграть в салонную игру «Откровения», то в ответ на последний вопрос о любимом высказывании он привел цитату из «Моисея» Виньи (1828):
Увы, Господь мой, я могуч и одинок,
Дай мне уснуть сном земли{932}.
«Если уединение может поколебать даже сильных духом, – рассуждал Сезанн, – то что уж говорить о тех, кто и без того колеблется». И тем не менее на покой он не собирался. «Должен признать, что пока мы здесь, на этой земле, разочароваться в жизни – это большой шаг назад. Из солидарности с Вами, – писал он Гаске, – я буду держаться до самого конца». Так просто он не сдастся. «Писать до конца», – говорил он Морису Дени{933}.
Это было бесконечной темой для обсуждения. Изучая Сезанна, Рильке писал:
В конце концов, произведения искусства рождаются в результате хождения по краю, проживания любого опыта до самого конца – так, что дальше идти уже невозможно. Чем дальше ты заходишь, тем более личным, интимным и уникальным становится твой жизненный опыт, а получившееся в результате произведение – необходимым, неудержимым и, сколько возможно, точным выражением этой уникальности… В этом и заключается огромная поддержка, которую автор находит в своем творении: это он сам в миниатюре. Узелок в четках, которые перебирает за молитвой его жизнь. Постоянное доказательство его уникальности и подлинности, которое представляется таковым лишь ему одному, оставаясь анонимным для внешнего мира, безымянным, как простая необходимость, как окружающая действительность, как существование{934}.
Вся жизнь Сезанна была заключена в живописи. Он написал Эмилю Бернару прекрасное последнее письмо:
Дорогой Бернар,
у меня были такие головные боли, что одно время я боялся потерять рассудок. Наконец после ужасной жары наступила более милостивая погода и принесла нам облегчение. Сейчас мне как будто лучше, и я яснее понимаю, как мне работать. Достигну ли я цели, к которой так упорно стремлюсь? Я надеюсь, что да, но, пока она не достигнута, я все время ощущаю смутное беспокойство, оно исчезнет только тогда, когда я достигну гавани, то есть добьюсь большего совершенства, чем раньше, и этим докажу правоту своих теорий. Теории не трудная штука, а вот доказать их на деле не так просто. И я продолжаю свои поиски. ‹…›
Я по-прежнему работаю на природе, и мне кажется, что я хоть очень медленно, но продвигаюсь вперед. Хорошо, если бы Вы были рядом со мной, потому что одиночество всегда немного тягостно. Я стар, болен, но я поклялся умереть за работой, чтобы не впасть в слабоумие, угрожающее старикам, если они подчиняются страстям, притупляющим ощущения. ‹…›
Привет от старого упрямца, который сердечно жмет Вам руку{935}.
Он хорошо усвоил уроки Вергилия о разрушительной силе страстей. Несмотря на все опасения, ум его еще не покинул, как и чувство юмора: шутливые слова прощания всегда были верным признаком того, что он пребывал в хорошем расположении духа. Одно из его писем было подписано: «P. Cézanne, bête noire de Roujon»[100]. Дело в том, что Октав Мирбо решил обсудить с директором Департамента изящных искусств Анри Ружоном возможность вручения Сезанну ордена Почетного легиона. По словам Мирбо, он начал разговор крайне осторожно, но и это не помогло. Ружон затрясся от негодования:
– Сезанну? Вы сказали, Сезанну?
– Да, именно. Что вы об этом думаете?
Месье Анри Ружон, еще не оправившись от потрясения, встал, ударил кулаком по столу – прекрасному письменному столу эпохи Людовика XIV – и нервно зашагал по комнате, словно с ним вот-вот случится эпилептический припадок, на ходу приговаривая:
– Что я думаю? Вы спрашиваете, что я об этом думаю? Ну, я… предпочел бы… понимаете ли… предпочел бы… наградить убийцу из Бур-ла‑Рена [подразумевался некий Солейан, приговоренный к смертной казни]… если бы я его знал… И как мне сейчас жаль, что я его не знаю! Сезанн! Нет, подумать только, Сезанн! Признайтесь же! Не бойтесь! Вы собираетесь спалить Лувр?{936}
«Общества, стипендии, почести созданы для кретинов, мошенников и прохиндеев всех мастей», – заключил Сезанн{937}.
Ни меланхолия, ни диабет, ни категоричность, ни раздражительность – ничто не могло помешать ему заниматься живописью. Его последние письма звучат как мантры в духе Беккета: «Нужно продолжать. Я не могу продолжать. Я буду продолжать»{938}.
Сезанн в окрестностях Экса. 1904.
Фотография Эмиля Бернара
Моисей всегда шел вперед. Никаких послаблений в неустанном поиске. «Человек так одинок в этой жизни, что порой чувствует в себе необходимость сделать что-то, что понравилось бы другим», – признался Брак одному из своих друзей{939}. К Сезанну эти слова не относятся.
В январе 1906 года еще двое представителей молодого просвещенного поколения, художники Морис Дени и Кер Ксавье Руссель, совершили паломничество в Экс. Сперва они отправились в Жа, к началу начал. Дени писал в своем дневнике: «В Жа-де-Буффане декоративный пруд, который так часто писал Сезанн, великолепная гостиная, мебель с позолотой, консоли, китайский фарфор, картина Веронезе, а на стене картины Сезанна, бурные, совсем юношеские, без особой глубины, Христос (по Наваррете) в черных, белых и красных тонах, жесткий безвоздушный Ланкре, портрет императора [Амперера], две головы, написанные с большой выразительностью. Я вспомнил об идеях Клода [Лантье] из „Творчества“ Золя»{940}.