Наистраннейшим человеком из всех, кого я знаю, представляется мне в настоящее время X. Он сердится на меня за то, что я через 50 лет после огненной смерти Петера Кина все еще в него не превратился.
Сколько ты мог бы прожить без восторга? Еще одна причина для возникновения богов.
Необычайнейшим из зажившихся был Ницше, двенадцать лет не знавший о собственном существовании.
«Фортуна» всем уже стала не ко двору. На земле для нее больше нет места.
Неотвязное подозрение о том, что Земля должна достигнуть определенной плотности человеческого населения, до этого ей никак нельзя разлететься на куски.
Всякое место, не мешающее складываться фразам, цело. Разбитые места несут невнятицу.
Если все сходится без зазора, как у философов, то утрачивает всякое значение. Разобщенное ранит и становится важным.
С тех пор как опасность так близко, сетования ему ненавистны.
Он оставался в одиночестве до тех пор, пока не появился на свет.
Вчерашний день, наполненный ужасом от нависшей опасности: этот сбитый самолет.
Так, именно так все может начаться и тотчас закончиться. И нет слова для этого, нет хода событий, нет длительности.
Уж так ли заслужили мы это? Случается что-нибудь по заслугам? Сами мы — последняя инстанция? Свело это нас с ума? Было все с самого начала безумием? Было ли начало? Или уже был конец?
Как долго еще будет прятаться Бог?
Можно ли еще что-то изобретать, не боясь изобретенного?
С каким удовольствием он бы сам повыспросил тех, которые набрасываются на него именно с этой целью.
Столь многих знает он лучше себя и все-таки опять и опять возвращается к себе самому, которого хотел бы знать.
Надо жить так, словно все будет продолжаться. В самом деле надо? Даже если ежечасно думаешь о том, что через 50 лет может не быть больше ни одного человека?
Он может еще говорить «человек», еще не отворачивается с омерзением и скукой.
Слышать этого он не в состоянии.
Люди, способные прокрадываться вслед за каждой его мыслью. И что только они делают со всем этим?
Чего ты боишься? Разрушения, еще не имеющего названия. Как было бы просто, если бы мог выручить Бог. Нежданно-негаданно он помогает: чтобы иметь возможность молиться ему и дальше, верующие хотят спасти Землю.
Слишком много прошедшего. Душит.
А как великолепно было прошедшее, когда начиналось.
Лучше становиться не собирается. Но, может, хотя бы помедленнее?
От каждого года по двенадцати капель. Все кап да кап. А что за камень?
По недоразумению угодил в историю литературы. Уже не отскрести.
Запоздалый эффект разговоров, будто лишь днями позже понимаешь то, что сам же и сказал.
Слова, раскрывающиеся лишь понемногу.
Слова, что тотчас здесь, будто выстрел.
Слова, под влиянием осмоса изменяющиеся в воспринявшем.
Для параноика нет путей-перепутьев. Все внешнее становится частью его внутреннего лабиринта. Он не может из себя выбраться.
Затеривается и пропадает, не забывая о себе.
Иной раз говоришь себе, что все, мол, сказано, что можно было сказать. Но тут раздается голос, хотя и говорящий все то же, но это — ново.
Тогда с легким жестом поднялась со своего места нежность и все взрывы смолкли.
1984«Можно, по-видимому, утверждать, что тот, кто неспособен сочувствовать радостям и горестям всех живых существ, и не человек вовсе».
«Цуредзурегуса»[229]
От слов и фраз он берет себе одни жилы и расплескивает их кровь.
Высокое чудо человеческого духа: воспоминания. Это слово так волнует меня, будто само оно, древнее и позабытое, было снова возвращено из небытия.
Брох сделал Зонне[230] своим Вергилием. Разве нельзя мне назвать его без околичностей и уловок — по имени?
Кто посмел сорвать с лика египетских богов маски животных?
Отец в обличье волка, мой первый Бог.
Животные! Животные! Да откуда тебе знать их? А по всему, что ты не есть, но чем охотно побыл бы на пробу.
Он больше не желает придумывать никакого другого мира, даже и такого, что был бы волнующим я чудесным. Есть один только этот.
Что будет последним? Возмущение? Боль? Чувство благодарности? Отмщение?
Все, кого оплодотворил Ницше: столь великие, как Музиль. И все, кого он оставил девственными: Кафка.
Для меня все определяется этим разграничением: Здесь был Ницше. Здесь Ницше не было.
Испанской литературы преданный немецкий побег.
Г. предсказывает судьбу лауреатов. Самоубийство, бесплодие, забвение, падение по наклонной плоскости. Спрашиваю его о судьбе нелауреатов.
От Галлея до Галлея — время твоей жизни.
Страна, где произнесший «я» немедленно скрывается под землей.
Ах, как они отвратительны мне, эти намеренно загадочные речи!
Он не стыдится приписывать ему собственных сморщенных мыслей.
Как ты сопротивлялся всему, что признает закон кармы[231]! Каким милосердным представляется тебе теперь даже это ужасное верование!
Ты оплакиваешь их, гибнущие языки, гибнущих животных, гибнущую Землю.
Оскорбление смертью. Но как изобразить это?
За свои блуждающие фантазии я не обязан Зонне ничем, но многим — за постоянную и собранную готовность к ним.
Ее он олицетворял в совершенстве, как никто другой. Я всегда мог его найти. Он отчитывался передо мною во всем. Честолюбие его — если когда и существовало — было делом прошлого. Несмотря на величайшее смирение и самоотречение, он продолжал жить жизнью проницательного и ясного духа. Он единственный человек, которого я никогда и ничем, даже мысленно, не обидел.
Его поддерживает смерть, которой он терпеть не может.
Большие слова отказывают теперь и тебе; что остается из малых?
Предпочитал бы ты жить намеками?
Некто, обладающий даром всеми забываться.
Два рода грабителей: благодарные и ненавидящие.
Самоубийство, способное спасти другого, — дозволенное это самоубийство?
Он читает о себе и замечает — то был другой.
Старцы знают все меньше, но с достоинством осознают это.
Исторжение понятий, коли слышал их слишком часто, становится потребностью: мокрота духа… Так происходит у тебя сегодня с фетишем, Эдипом и прочими пакостями. Так же придется и другим с властью, стаей, стрекалом.
«Я умираю от жажды, дай мне испить от вод памяти».
ОрфическоеОтдельные буквы отскакивают сами собой и теряются; не угадать какие.
Злые слова падают с твоего карандаша, будто черви с носа Энкиду.
Не сбавлять хода перед смертью — скорей, скорей.
Там, где кончаются твои воспоминания и начинаются воспоминания других.
Несносна жизнь, о которой известно слишком многое.
Его народ ему недостаточно древен. Что Иордан! Что Синай! Раньше, раньше!
У тебя ни одного друга среди животных. Полагаешь, что это жизнь?
Читать. До тех пор, пока не перестанешь понимать ни единой фразы. Только это и значит — читать.
Краткость пути в сатире становится ему несносна.
Шум схлынул, и он стал никто. Какое счастье! И он еще успел его испытать!
Пьянящая передышка. Сколько выиграно? Одна зима? Одна бесконечная зима?
Не слишком ли они стали важны для тебя, эти давнишние люди? Забыл, кто сегодня пускает по ветру мир?
Говорит ли оно о зрелости, это стремление все дальше назад? Спасти и сберечь, разумеется. Но сегодня, не больше ли поставлено на карту сегодня: все?
Он говорит «нет», просто для практики.
Пусть отзовется тот, кто сумел научиться чему-нибудь на чужом опыте. А на собственном?
Любовь к каждому слышанному слову. Ожидание всякого слова, какое еще может раздаться. Ненасытная жажда слов. Это бессмертие?
Философы, сокращенные до колоды карт.
Он растворяется, исчезает, если не рассказывает. Какая власть речи, его собственной, над ним самим.
1985Да пей же, пей, ты иссохнешь от жажды, не рассказывая! Сумма жизни, меньшая, чем ее части.
И каждой правдой ты так выдавал себя, словно это была неправда.
Если б это было согласно принято всеми, то утратило бы достоверность. Ловушка рассказанной истории жизни: все вызванное из небытия — вот оно, здесь, и продолжает действовать. Ни остановить, ни отменить, ни спрятать. Оно заявляет свои права. Отыгрывается за долгую сокровенность. Разгорается гневом на недоверие.
Он бы и рад стать лучше, да слишком дорогое это удовольствие.
Десять минут Лихтенберга — и в его голове разом проносится все, что он целый год подавлял в себе.