Поистине ужасные сцены разыгрывались в госпиталях. «Здесь все переполнено, – писал фельдфебель из ремонтной бригады в Песковатке, подхвативший тяжелую форму желтухи. – Легкораненым и больным приходится самим искать, где им устроиться».[624] Ему, кстати, пришлось провести одну ночь на снегу. На долю других выпали еще более страшные страдания. Во дворе перед госпиталем стояли вмерзшие в грязь грузовики, заполненные наспех перевязанными ранеными. Водители разбежались… Тела умерших никто не убирал. Живым не приносили ни еды, ни воды. Санитары и врачи были заняты в госпитале, а проходившие мимо солдаты словно не слышали криков о помощи. Младшие командиры, возглавлявшие отряды тех, кто отстал от своих частей, часто самостоятельно решали, нужно ли сказавшихся больными отправлять в санчасть. Раненых, которые могли ходить, тоже часто посылали не в госпиталь, а на переформирование. Подчас и обмороженным, если речь не шла о последней стадии, выдавали бинты и мазь и отправляли назад, в свои соединения.
В самих госпиталях дела тоже обстояли плохо. Спертым, насыщенным больничными испарениями воздухом было трудно дышать, но, по крайней мере, здесь было тепло. Санитары снимали повязки, наложенные в полевых условиях, большинство уже с кишащими в них паразитами, обрабатывали раны, делали противостолбнячные уколы и заново бинтовали. Шансы выжить зависели не только от тяжести и вида ранения, но и от его локализации. То, каким оно было – осколочным или пулевым, значило меньше, чем то, куда человек ранен. Солдат и офицеров, раненных в голову и в живот, просто относили в сторону – умирать. Для того чтобы их прооперировать, нужна была полная хирургическая бригада и требовалось от полутора до двух часов времени, а процент выживших все равно оставался крайне низким. Приоритет отдавали легкораненым, которые могли ходить, – носилки занимали слишком много места, а кроме того, их должны были носить санитары… И потом, получивших незначительные повреждения еще можно было послать в бой. Раздробленные конечности обрабатывали максимально быстро. Хирурги в прорезиненных фартуках, со скальпелями и пилами, работали парами. При ампутации им помогал не средний медицинский персонал, а все те же санитары. Дозу эфира для наркоза сокращали – его требовалось много, а запасов не было. Ампутированные конечности бросали в ведра. Пол вокруг операционных столов был липким от крови. Дезинфекцию не проводили – пол время от времени торопливо протирали швабрами, и все. Зловоние гниющих ран пересиливало обычный для госпиталя запах карболки. Хирургический конвейер работал без остановки…
Солдаты и офицеры немецких частей, оставшихся на правом берегу реки, гадали, удастся ли им выбраться из западни. В дневнике артиллериста, о котором мы уже упоминали, есть такая запись: «Идем прямо к Дону. Что будет с нами? Удастся ли нам прорваться и соединиться с главными силами? Цел ли еще мост? Долгие часы напряженного ожидания и тревоги. Слева и справа нас прикрывают сторожевые отряды. Сама дорога напоминает передовую. Наконец Дон! Мост на месте. Прямо камень с сердца! Занимаем новые огневые позиции, и тут же следует атака русских. Их кавалерия переправилась через Дон, немного южнее нас».[625]
«Пришлось взорвать несколько танков, – свидетельствовал позднее один ефрейтор. – У нас не было для них горючего…»[626] В 14-й танковой дивизии теперь было всего 24 машины, поэтому все оставшиеся не у дел экипажи реорганизовали в пехотную роту. Старшие офицеры были близки к отчаянию. Рано утром 23 ноября князь цу Дона-Шлобиттен, начальник разведки 14-го танкового корпуса, случайно услышал разговор генерала Хубе и его начальника штаба полковника Тунерта. После слов «последняя надежда» и «пуля в висок»[627] он понял, что надежды на спасение нет…
Температура резко понизилась. Земля промерзла, и при минометном огне ее комья стали опасны не меньше осколков. И все же главной проблемой являлась не замерзшая земля, а замерзшая вода. Сильные морозы означали то, что вскоре Дон перестанет быть для противника труднопреодолимой преградой. И действительно, следующей ночью советская пехота спокойно перешла через реку в районе Песковатки. Рано утром на следующий день больные и раненые в госпитале проснулись от взрывов минометных мин и треска автоматных очередей. «Все носились будто обезглавленные куры, – рассказывал потом фельдфебель из ремонтной бригады, больной желтухой, – тот самый, которому после того, как он не нашел свободного места, пришлось провести ночь на улице. – Дорога забита техникой, кругом рвутся снаряды… Тут и там горят подбитые машины… Тяжелораненых вывозить не на чем – нет грузовиков. Роте, собранной в спешке из солдат разных частей, удалось остановить русских на самых подступах к госпиталю».[628]
Вечером того же дня штаб 14-го танкового корпуса получил приказ уничтожить «…все снаряжение, документы и транспорт, не являющиеся абсолютно необходимыми».[629] Корпусу надлежало переправиться через Дон и отойти к Сталинграду. К 26 ноября единственными соединениями 6-й армии, которые оставались на правом берегу Дона, были 16-я танковая дивизия и часть 44-й пехотной. Ночью они переправились через реку по мосту в Лучинском – тому самому, по которому 16-я танковая шла 12 недель назад во время наступления на город на Волге.[630]
Отход прикрывала рота 64-го гренадерского полка под командованием лейтенанта фон Мутиуса. Она должна была оборонять мост и пропускать отставших от своих частей солдат до половины четвертого утра. Потом 400-метровый мост через Дон следовало взорвать. На исходе обозначенного времени молодой горячий Мутиус сказал своему старшему товарищу – оберфельдфебелю Вальраву, что очень горд тем, что станет «последним офицером вермахта, который пройдет по этому мосту».[631] После того как все гренадеры оказались на левом берегу реки, саперы взорвали мост, и 6-я армия оказалась запертой между Доном и Волгой.
Успешное наступление укрепило у солдат и офицеров Красной армии веру в победу над врагом. «Мы начали бить немцев, и настроение теперь совсем другое, – писал 26 ноября жене один боец. – Будем давить гадов и дальше. Мы взяли много пленных, и времени отправить их в лагерь не было. Теперь они расплатятся за нашу кровь, за слезы нашего народа, за насилия и грабежи. Я получил зимнее обмундирование, так что обо мне не беспокойся. У нас все хорошо. Скоро мы победим, и я вернусь домой, а пока посылаю тебе пятьсот рублей».[632] Бойцы, поправлявшиеся в госпиталях после ранений, полученных до начала наступления, горько сожалели о том, что не могут принять участие в боях. «Там идут сильные бои, а я валяюсь здесь и все пропускаю»,[633] – сетовал в письме к жене раненый красноармеец.
Многочисленные заявления советской стороны о зверствах фашистов почти невозможно проверить. Несомненно, в некоторых случаях что-то преувеличивалось или даже имели место откровенные выдумки, сделанные в пропагандистских целях, но немало страшных свидетельств соответствовало действительности. Наступающие советские войска видели женщин, детей и стариков, изгнанных из собственных домов немецкими солдатами. Несчастные волокли на санках свои скудные пожитки. У многих отобрали теплую одежду. В частности, Василий Гроссман описал подобные случаи на южном участке наступления. По его словам, красноармейцы, обыскивая пленных, приходили в ярость, обнаружив у них вещи, украденные в крестьянских домах, – старушечьи платки и шали, нижние сорочки и юбки, пестрые сарафаны и даже детские пеленки. У одного солдата было найдено двадцать две пары шерстяных чулок.[634] Изможденные мирные жители подходили к советским солдатам и рассказывали о своих страданиях во время немецкой оккупации. Немцы забрали всех коров, всех кур, вынесли все мешки с зерном. Стариков били до тех пор, пока они не говорили, где спрятали рожь и пшеницу. Дома сжигали, юношей и девушек угоняли в Германию. Оставшиеся были обречены на смерть от голода и холода. После таких рассказов красноармейцы нередко собственноручно расправлялись с пленными, хотя в освобожденных деревнях уже начинали действовать отряды НКВД. Их сотрудники арестовали больше 450 человек, сотрудничавших с оккупантами. Самые большие аресты прошли месяц спустя в Нижнечирской, где казаки выдали агентов НКВД германской тайной полевой полиции. Было казнено около 400 человек, служивших в охране лагерей для военнопленных, причем среди них оказалось больше 300 украинцев.[635]
Гроссман видел, как немецких пленных вели в тыл. У многих вместо шинелей на плечах были рваные одеяла. Поясные ремни заменяли веревки и куски проволоки. «В этой бескрайней, плоской, унылой степи их видно издалека. Они проходят мимо нас колоннами по двести-триста человек или маленькими группами по двадцать-пятьдесят человек. Колонна, растянувшаяся на несколько километров, медленно петляет, повторяя все повороты и изгибы дороги. Некоторые немцы кое-как говорят по-русски. “Мы не хотим войны! – кричат они. – Мы хотим вернуться домой. Долой Гитлера!” Охранники язвительно замечают: “Теперь, когда их окружили наши танки, они заявляют, что не хотят войны, но прежде эта мысль им и в голову не приходила”». Пленных переправляли через Волгу на баржах, ведомых буксирами. «Они стоят на палубе, тесно сбившись, одетые в потрепанные серые шинели, притоптывают ногами и дуют на озябшие руки».[636] Кто-то из красноармейцев, наблюдавших за этим, с мрачным удовлетворением заметил: «Вот теперь они любуются Волгой!»