Генерал фон Рихтгофен неоднократно предупреждал, что транспортной авиации понадобится не один, а шесть полноценных аэродромов внутри «котла», укомплектованных подготовленным наземным персоналом. Его опасения относительно недостаточной длины взлетно-посадочных полос оправдались в первую же неделю, когда ухудшились погодные условия. Самым удачным стало 19 декабря – тогда 154 транспортных самолета люфтваффе доставили 289 тонн груза, однако такие дни были большой редкостью. Суровые погодные условия оказались не единственной проблемой. Аэродром «Питомник» скоро стал постоянным объектом внимания авиации противника. Результатом этого внимания было то, что его взлетно-посадочная полоса часто становилась на время непригодной из-за лежащих на ней обломков разбившихся самолетов. Обгоревшие металлические остовы оттаскивали в снег, и скоро по обе стороны от полосы образовалось «обширное кладбище машин».[792] Большую опасность вызывали ночные вылеты, в первую очередь в своей завершающей фазе – посадке. Перед службой зенитного прикрытия в «Питомнике» стояла почти невыполнимая задача. Чтобы обнаружить бомбардировщики противника, нужно было включать прожекторы, а их лучи становились прекрасными ориентирами для советской артиллерии.
Летный состав люфтваффе подвергался очень тяжелым испытаниям. «Молодых и неопытных летчиков потрясало то, что они видели в “Питомнике”».[793] Самым страшным, наверное, было ужасное состояние раненых, ожидавших эвакуации в конце взлетно-посадочной полосы. Или штабеля замерзших трупов около полевых госпиталей (промерзшая насквозь земля была слишком твердой, чтобы рыть в ней могилы)?
Солдаты 6-й армии благоговейно относились к своим архангелам – пилотам люфтваффе, хотя случались и недоразумения, подчас очень неприятные. Один раз в контейнере, доставленном по воздуху, не обнаружилось ничего, кроме перца и майорана. Подполковник Вернер фон Куновски, старший интендант 6-й армии, пришел в ярость и закричал: «Какой осел собирал этот груз?!»[794] Присутствовавший при этом летчик неудачно пошутил, сказав, что перец можно использовать при рукопашной, чтобы ослепить противника, а вот что делать с майораном, действительно непонятно.
Атака советских танков на Тацинскую нанесла немецкому транспортному воздушному флоту существенный урон. Вообще, исправных самолетов оставалось все меньше и меньше. К тому же новый аэродром под Сальском находился на расстоянии свыше 300 километров от «Питомника», то есть на пределе дальности полета Ю-52, поэтому использовать самолеты с плохими двигателями было опасно. Положение было безвыходным, и люфтваффе задействовало свои самые большие транспортные самолеты – четырехмоторные «Фокке-Вульфы-200», способные взять до шести тонн, и «Юнкерсы-290», в которые удавалось загрузить до десяти тонн, однако они были слишком уязвимыми, и им недоставало надежности старой трехмоторной «тетушки Ю». После того как в середине января угроза нависла и над Сальском, оставшиеся Ю-52 пришлось перебросить на северо-запад – на аэродром «Зверево» недалеко от города Шахты. Его и назвать-то аэродромом трудно – в «Звереве» была лишь одна взлетно-посадочная полоса из плотно утрамбованного снега, устроенная прямо посреди поля. И никаких вспомогательных построек – экипажам и наземному персоналу приходилось жить в палатках и сложенных из снега домиках.
В воздухе главной проблемой становилось обледенение, в то время как на земле труднее всего было запустить на морозе двигатели. Сильные снегопады нередко приводили к отмене полетов, ведь каждый самолет приходилось откапывать из сугробов. Противовоздушная оборона в «Звереве» была слабой, и 18 января советским бомбардировщикам и истребителям, налетавшим в течение дня волнами, удалось уничтожить на земле 50 «юнкерсов». Это была одна из первых эффективных операций советской авиации, которой по-прежнему не хватало уверенности в собственных силах.
Рихтгофен и Фибиг с самого начала знали, что им придется заниматься заранее обреченным на провал делом. На понимание со стороны руководства им рассчитывать не приходилось. «Моя вера в наше высшее командование упала ниже нуля»,[795] – признался 12 декабря Рихтгофен генералу Йешоннеку, начальнику штаба люфтваффе. Неделю спустя, узнав, что Геринг заверил Гитлера в том, что ситуация со снабжением войск под Сталинградом не так уж и плоха, Рихтгофен записал в своем дневнике: «Не говоря уже о том, что его фигуре пошла бы на пользу неделя-другая пребывания в “котле”, приходится признать: или мои донесения никто не читает, или им никто не верит».[796]
Геринг, никогда не страдавший отсутствием аппетита, вовсе не собирался ограничивать свой рацион, а вот генерал Цейтцлер в знак солидарности с голодающими войсками под Сталинградом сократил собственный рацион до их нормы. Если верить Альберту Шпееру, личному архитектору Гитлера, рейхсминистру вооружений и военного производства, всего за две недели начальник штаба сухопутных войск похудел почти на 12 килограммов. Гитлер узнал об этом демарше от Мартина Бормана и приказал Цейтцлеру прекратить опасный эксперимент. Тем не менее это произвело на него впечатление – «в честь героев Сталинграда»[797] фюрер запретил пить в своей ставке шампанское и коньяк.
Подавляющее большинство гражданского населения Германии понятия не имело о том, что 6-я армия находится на грани разгрома. «Надеюсь, вы скоро вырветесь из окружения, – написала в середине января одна молодая женщина своему жениху. – Как только это произойдет, тебе, наверное, сразу дадут отпуск».[798] Глава отделения нацистской партии в Билефельде в это же время, поздравляя генерала Эдлера фон Даниэльса с рождением первенца, получением Рыцарского креста и присвоением очередного звания, добавил, что с нетерпением ждет его скорейшего возвращения в Германию.[799]
В январе атмосфера неуверенности охватила даже высшие правительственные круги в Берлине. Шпеер, глубоко озабоченный ситуацией в Сталинграде, в один из таких дней тем не менее по просьбе жены, которая «подобно всем еще ни о чем не подозревала»,[800] пошел в оперу. Давали «Волшебную флейту». Вот как он вспоминает тот вечер: «…сидя в ложе, в мягком удобном кресле, в окружении роскошно одетой публики, я мог думать только о том, что вот так же люди сидели в Парижской опере, когда Наполеон отступал из России, и о том, что теперь так же приходится страдать нашим солдатам». Шпеер не выдержал – он извинился перед супругой и отправился к себе в министерство. Он стремился забыться в работе и старался подавить ужасное чувство вины перед своим братом, рядовым 6-й армии, попавшей в «котел» под Сталинградом.
Незадолго до этого Шпееру звонили перепуганные родители. Они только что узнали о том, что их младший сын Эрнст лежит в убогом полевом госпитале, устроенном в конюшне, с частично обвалившейся крышей и без стен. У него тяжелая лихорадка, вызванная желтухой, отекли ноги, плохо работают почки. Мать Шпеера рыдала и постоянно повторяла: «Ты не можешь бросить его там!» Ей вторил отец: «Неужели у тебя нет возможности вытащить его оттуда?..» Ощущение беспомощности и вины, охватившее Шпеера, усиливалось тем обстоятельством, что в прошлом году, выполняя директиву Гитлера, запрещавшую высшим чиновникам оказывать покровительство своим родственникам, он сам отослал Эрнста в армию, пообещав после окончания кампании на востоке добиться его перевода во Францию. И вот пришло последнее письмо от брата, в котором тот говорил, что не может спокойно смотреть на то, как рядом в госпитале умирают его товарищи… Эрнст Шпеер не лукавил – несмотря на распухшие отечные ноги и общую слабость, он вернулся на передовую.
Внутри «котла» стремительно множились самые невероятные слухи. В ожидании решающего наступления русских говорили не только о танковом корпусе СС – его Гитлер обещал прислать в середине февраля, но и о целой дивизии, которая якобы должна была быть переброшена в Сталинград по воздуху для укрепления обороны.
Были и домыслы, поражавшие своей несуразностью. Так, некоторые утверждали, что 4-я танковая армия была всего в каких-нибудь 10 километрах от «котла», но Паулюс попросил Гота прекратить наступление. Затем появились слухи, что командующий предал их, заключив тайную сделку с большевиками. По другой версии, «русские отдали приказ строго наказывать тех, кто будет расстреливать [пленных] немецких летчиков, поскольку они нужны, в советской авиации катастрофически не хватает пилотов».[801]
Солдаты собирались в блиндажах, расположенных около аэродрома, землянках, вырытых в склонах балок посреди голой степи, или в городских развалинах. Если находилось хоть что-нибудь на растопку, над трубой печки, сооруженной из насаженных друг на друга пустых консервных банок, поднимался дымок. На дрова ломали столы и даже койки убитых и умерших солдат. А иногда заменой настоящему теплу был пар, образованный дыханием тесно набившихся под брезент людей, но они все равно непроизвольно тряслись от холода. Если температура немного превышала нулевую отметку, это пробуждало к активности вшей. Тогда всех начинал мучить нестерпимый зуд. Нередко солдаты спали по двое на койке, накрывшись одеялом с головой в отчаянной попытке хоть как-то сберечь тепло собственных тел. Грызуны, питаясь трупами, множились с невероятной быстротой. Иногда они даже посягали на живую плоть: один солдат жаловался на то, что во время сна мыши «отгрызли ему два отмороженных пальца на ноге».[802]