Были и домыслы, поражавшие своей несуразностью. Так, некоторые утверждали, что 4-я танковая армия была всего в каких-нибудь 10 километрах от «котла», но Паулюс попросил Гота прекратить наступление. Затем появились слухи, что командующий предал их, заключив тайную сделку с большевиками. По другой версии, «русские отдали приказ строго наказывать тех, кто будет расстреливать [пленных] немецких летчиков, поскольку они нужны, в советской авиации катастрофически не хватает пилотов».[801]
Солдаты собирались в блиндажах, расположенных около аэродрома, землянках, вырытых в склонах балок посреди голой степи, или в городских развалинах. Если находилось хоть что-нибудь на растопку, над трубой печки, сооруженной из насаженных друг на друга пустых консервных банок, поднимался дымок. На дрова ломали столы и даже койки убитых и умерших солдат. А иногда заменой настоящему теплу был пар, образованный дыханием тесно набившихся под брезент людей, но они все равно непроизвольно тряслись от холода. Если температура немного превышала нулевую отметку, это пробуждало к активности вшей. Тогда всех начинал мучить нестерпимый зуд. Нередко солдаты спали по двое на койке, накрывшись одеялом с головой в отчаянной попытке хоть как-то сберечь тепло собственных тел. Грызуны, питаясь трупами, множились с невероятной быстротой. Иногда они даже посягали на живую плоть: один солдат жаловался на то, что во время сна мыши «отгрызли ему два отмороженных пальца на ноге».[802]
Когда на санях, которые еле тащила голодная лошадь, привозили пищу, из землянок выбирались гротескные окоченевшие фигуры, закутанные в лохмотья. И тем не менее все жаждали узнать последние новости. Растопить снег для умывания и бритья было нечем. Ввалившиеся болезненно-желтые щеки солдат покрывала длинная щетина, растущая клочками. Одежда кишела вшами. Теплая ванна и чистое белье были такой же несбыточной мечтой, как и сытный обед. Размер хлебного пайка уменьшился до 200 граммов в день, но нередко он составлял всего лишь половину этой жалкой порции. Конина, добавляемая в Wassersuppe, поступала исключительно из местных запасов. На морозе туши околевших лошадей могли храниться сколь угодно долго, но отрезать мясо ножом было невозможно – его приходилось рубить топором или пилить.
Холод в сочетании с голодом привел к тому, что солдаты, свободные от несения службы, постоянно лежали в землянках, стараясь сберечь внутреннюю энергию. Землянка была тем убежищем, которое никому не хотелось покидать. Холод замедлял не только физическую активность, но и работу мозга. Если раньше книги передавались из рук в руки до тех пор, пока не начинали рассыпаться на страницы, то теперь уже мало у кого оставались силы и желание читать. Даже офицеры люфтваффе, обслуживающие аэродром «Питомник», отказались от шахмат и перешли на карты – это требовало намного меньшего умственного напряжения. Но самым страшным было то, что иногда критическое снижение рациона питания подпитывало не апатию, а бредовые состояния, подобно тому как древним мистикам от голода начинали слышаться голоса.
Сейчас подсчитать, сколько было совершено самоубийств в результате истощения физических и душевных сил, невозможно. Как уже отмечалось, в обеих армиях число таких случаев резко возрастало, когда солдаты оказывались отрезаны от своих, а ни одно окружение не было таким полным, как блокада 6-й армии под Сталинградом. В январе 1943 года ее положение стало просто отчаянным. Солдаты бредили, лежа на койках. Кто-то громко кричал. Многих во время маниакальных приступов приходилось удерживать силой. Некоторые солдаты боялись нервных срывов и вспышек безумия у других, как будто это могло быть заразным. И тем не менее наибольший страх вызывал заболевший товарищ, у которого губы чернели, а белки глаз становились розоватыми. Страх перед тифом был прямо-таки непреодолимым, как будто речь шла о средневековой чуме.
Предчувствие надвигающейся смерти порождало у людей невыносимую тоску по всему тому, что им предстояло потерять. Солдатам постарше грезился родной дом – они тайком плакали при мысли, что больше никогда не увидят своих жен и детей. У тех, кто был склонен к философским размышлениям, обострялись чувства – страшный мир, окружающий их, помогал открывать что-то новое в своей душе и другими глазами взглянуть на товарищей. Кто-то даже мог протянуть кусок хлеба оголодавшей лошади, в отчаянии грызущей дерево.
Первые семь или десять дней января, до начала советского наступления, солдаты старались не раскрывать в письмах домой всю степень своего безнадежного положения. «На Новый год мне дали четверть литра водки и тринадцать сигарет, – делился солдат по имени Вилли со своими родителями в письме, которое так никогда до них и не дошло. – Сейчас у меня есть кусок хлеба. Я никогда не скучал так, как сегодня, когда мы пели Wolgalied».[803] Многие немецкие военнослужащие замалчивали правду. «Нас радует, что скоро придет весна, – писал домой солдат по фамилии Зеппель. – Погода по-прежнему плохая, но главное быть здоровым и иметь хорошую печку. Рождественские праздники мы встретили хорошо, но они закончились».[804] Впрочем, были и такие, кто не пытался скрыть свое настроение. «Не могу без боли думать о тебе и о детях…»[805] – писал в те дни немецкий солдат своей жене.
В отчаянной попытке вырваться из сталинградского кошмара кое-кто решался на самострел. Риск был велик, даже если не говорить о том, что за это полагалось суровое наказание. А если подозрений в членовредительстве и не возникало, нанесенная самому себе рана могла оказаться смертельной. Легкого ранения в мягкие ткани для отправки по воздуху из «котла» было недостаточно. Простреленная левая рука являлась слишком очевидной попыткой самострела. Шансов на эвакуацию с ней не было, а когда началось советское наступление, вывозить из Сталинграда перестали даже тяжелораненых.[806]
С начала января все больше немецких солдат сдавались в плен без сопротивления или сами перебегали к противнику. В основном дезертирами становились пехотинцы соединений с передовой, отчасти потому, что у них была возможность перебраться на другую сторону. И в это же самое время участились случаи отказа солдат и офицеров эвакуироваться – это делали храбрые люди, а также те, у кого чувство долга было сильнее инстинкта самосохранения. Лейтенант Леббеке, командир роты 16-й танковой дивизии, потерял в бою руку, но и после ампутации, не залечив должным образом рану, остался в строю. Командиру дивизии не удалось убедить его покинуть «котел». В конце концов Леббеке вызвал к себе генерал Штрекер.
«Прошу разрешения остаться со своими солдатами, – сказал ему лейтенант. – Я не могу бросить их сейчас, когда бои стали особенно ожесточенными».[807]
Штрекер по запаху понял, что культя гноится. Он приказал Леббеке покинуть «котел» и лечь в госпиталь. Это приказание было выполнено очень и очень неохотно.
Для тех, кто лишался возможности передвигаться самостоятельно, единственной надеждой все-таки попасть в полевой госпиталь были сани или санитарная машина. Водителей таких автомобилей повсеместно называли «героями рулевого колеса»[808] – процент потерь среди них был очень высок. Движущееся транспортное средство – санитарным машинам отдавали последние литры горючего – тотчас привлекало внимание русских артиллеристов или летчиков.
Ходячие раненые и больные сами брели в тыл по снегу. Одни садились, чтобы отдохнуть, и больше уже никогда не вставали. Другие доходили, несмотря на страшные раны или сильное обморожение. «Однажды кто-то постучал в нашу землянку, – вспоминал позже лейтенант люфтваффе, отвечающий за радиосвязь на аэродроме “Питомник”. – На пороге стоял пожилой мужчина, сотрудник ремонтной бригады. Обе его руки сильно распухли от обморожения, и было ясно, что он уже больше никогда не сможет работать».[809]
Но даже если раненый добирался до главного госпиталя, разбитого рядом с аэродромом, это еще не гарантировало эвакуацию или хотя бы лечение в больших палатках, почти не защищающих от холода. На плечах врачей лежал непосильный груз. Им приходилось заниматься не только ранами и обморожениями, но и эпидемиями желтухи, дизентерии, а также всеми прочими заболеваниями, усугублявшимися недостаточным питанием, а нередко и обезвоживанием организма. Кроме всего прочего, теперь русские бомбили госпитали чаще, чем позиции на передовой. «Каждые полчаса советские самолеты наносили удар по аэродрому, – свидетельствует один ефрейтор. – Многие мои товарищи, которых можно было спасти, уже погруженные в самолеты и ожидавшие взлета, погибли в самый последний момент».[810]
Эвакуация раненых и больных по воздуху была таким же непредсказуемым делом, как и доставка грузов. 19 и 20 декабря, а также 4 января было эвакуировано больше чем по 1000 человек за день, однако среднее число в период с 23 ноября по 20 января, с учетом тех дней, когда полеты по метеорологическим условиям были невозможны, составляет чуть больше 400 раненых и больных в сутки.