class="p1">Меня?
Мертвая тишина кругом. Слышу, как бьется собственное сердце.
Прокурор Гуров стоит рядом, почти касаясь моего плеча, и у него совсем не злое, не дикое, а просто серьезное, озабоченное лицо.
Он хочет спасти меня. Я понимаю. Отстоять в глазах людей мою репутацию.
Но как у него повернулся язык задавать мне такой вопрос?
У себя дома, рядом с самым близким, самым родным на земле существом, я не врач, не ученый. Я обыкновенный жалкий, содрогающийся от собственного бессилия человек, готовый ухватиться за чудо, за соломинку. Оськина — я. Слышите? Та же придавленная горем Оськина. Мое страдание — только мое страдание, моя боль — только моя боль, мои действия — только мои действия... Дайте мне на них право, хоть здесь освободите от всякого отчета...
* * *
— Евгений Семенович, — бесконечная бабья жалость в глазах судьи, — можете не отвечать прокурору. Не надо.
* * *
Конечно, я могу не отвечать прокурору. Я не обязан ему отвечать. Даже от подсудимого не требуют, чтобы он наизнанку выворачивал свою душу. Даже подсудимому оставляют в душе уголок, куда не осмеивается заглянуть никакое правосудие. А я — не подсудимый. Я всего-навсего общественный обвинитель.
Прокурор Гуров невозмутимо и беззлобно глядит на меня. Очень добросовестный человек.
Но я не могу не отвечать прокурору. Я обязан ему отвечать. Подсудимый свободнее меня. Ему легче. Он пришел сюда защищаться. А я обвинять пришел.
Разве я смогу обвинять Рукавицына, не ответив вопрос прокурора?
* * *
— Нет, — говорю я в полной тишине зала, — своей жене я не давал препарат Рукавицына.
* * *
Я сказал чистую правду. Как оно есть.
Но, вижу, мне не верят.
Конечно, я вру. Вру бессовестно. Разумеется, я лечил жену препаратом из пауков. Какой дурак, имея на руках это прекрасное средство, не постарается им спасти родного человека? А там уж как судьба... Пан или пропал.
На других мне, профессору, наплевать, у других я отнимаю их последний шанс, прячусь за бюрократический параграф, а родной жене, конечно, постарался продлить жизнь. Как Поповой и Баранову. Потому что, известно, своя рука — владыка...
Никуда не деться мне от презрительного молчания зала.
Прокурор Гуров терпеливо ждет.
Вот так же он когда-то требовал от меня, чтобы я перестал упрямиться, признал чудодейственную настойку Рукавицына.
Что-то охотничье есть в мальчишеском лице адвоката.
Жестокое сочувствие в глазах Мартына Степановича Боярского. «Вы этого хотели, Евгений Семенович!»
А Рукавицын в восторге. Ему очень интересно!
Только судья, кажется, все прекрасно понимает. Как хорошо, что она молчит, не вмешивается. Умница судья.
Что ж, пускай не верят. Я не могу заставить публику мне поверить. Бессмысленно добиваться понимания от чужих людей. Я его даже не хочу, такого понимания. Неизвестно, что тяжелее — осуждение или сочувствие чужих людей.
Неправда. Хочу.
Потому что я пришел сюда обвинять Рукавицына.
Какой все-таки это непосильный труд — обвинять.
* * *
— Я должен объяснить, почему не лечил жену препаратом Рукавицына?
Сжимаю крышку стола.
— Товарищ председательствующая совершенно справедливо разъяснила нам, что сегодня судят Рукавицына, а не его препарат... И все-таки, хотя юридического значения это не имеет, присутствующих больше всего волнует один вопрос: обещает ли что-нибудь практической медицине препарат Рукавицына?..
Нет, не то. Не о том я говорю.
— ...Даже если и предположить, что препарат Рукавицына, а точнее, созданное на его основе какое-либо совершенно новое лекарственное вещество когда-нибудь пополнит арсенал онкологических средств...
Нет, не то. Совсем не то.
Теперь Гуров сидит, а я стою рядом.
Он смотрит на меня снизу вверх.
Я говорю:
— Вы спросили, товарищ прокурор, давал ли я жене препарат Рукавицына. Я ответил: «Нет, не давал». И увидел, что присутствующие в суде мне не верят... А вы не подумали, — говорю я и обращаюсь уже не к Гурову, а в зал, — не подумали, что если бы я давал жене препарат Рукавицына, то, возможно, вот этой самой рукой, — я подымаю вверх правую руку, и глаза людей прикованы к ней — я убил бы свою жену, как Рукавицын убил гражданку Сокол и еще двоих?
Бесконечная тишина.
Все замерли.
— Или бы спасли ее, как Рукавицын спас Попову и Баранова, — тихо, будто самому себе, возразил адвокат.
— Безобразие! Я вас отстраню от процесса. — Судья не выдержала. Ее душит гнев. — Черт знает что!.. Переходит всякие границы.
Я говорю:
— Да, вы правы, товарищ адвокат. Или спас бы жену, если считать, что Поповой и Баранову действительно помог биогенный стимулятор... Вы правы, товарищ адвокат, до самой смерти я буду задавать себе один-единственный вопрос: я не убил или не спас свою жену? Не убил или не спас? Не убил или не спас?
Что это — рыданье в голосе?
Зачем я повторяю как заведенный? Нет, так нельзя... Надо переждать. Какая тишина в зале!
— Ну так что же, товарищ адвокат? — говорю я. — Разве из этого следует, что у меня был какой-то выбор? Какой? Спасти или убить? Шанс — сюда, шанс — туда? Чет-нечет?.. Полагаете, видя среду, кишащую смертоносными инфекциями, я должен был ввести ее в организм человека? Только потому, что это самый родной, самый близкий мне человек и никто не привлечет меня к ответственности?.. Авось пронесет... Авось не изойдет в судорогах... А если не пронесет? Стоять рядом и знать, что это сделал ты? Вы когда-нибудь видели столбняк?.. Говорить себе: ах, жаль, не повезло... Вы, гуманный, порядочный человек, это мне предлагаете?
Да, наверное, я их пронял.
Не дышат, так слушают меня.
Прокурор удовлетворенно кивнул. Он мной доволен.
Понимаете? Он доволен мной.
Стальные глаза у адвоката.
— Тогда почему же, Евгений Семенович, — так же тихо и вежливо спросил он, — вы выгнали Рукавицына из лаборатории, как только умерла ваша жена?
Судья объявила перерыв до четырнадцати тридцати.
Конвоиры увели Рукавицына.
— Евгений Семенович, — требовательно сказала судья, — надо пообедать. Засидимся сегодня...
—