Сердце оборвалось в предчувствии хорошего; к скверному привыкнуть успел.
– Что?!
– Его Императорское Высочество Государь Цесаревич…
– Ну же?!
– …наместник Царства Польского Константин Пав…
– Прекратите, Бенкендорф!
Вмиг посерьезнел. Не глаза – льдинки. И вот уже подает с поклоном белый, четко исписанный лист.
Пробежал наскоро. Захлебнулся. Еще раз! нет, плывут буквы. Свернул лист трубочкой; не выпуская, встал, обошел стол, посмотрел Александру Христофорычу в лицо.
– Та-ак… та-а-а-ак… Вот, значит, как… Помолчал.
Внезапно, будто это сейчас всего важней, распорядился:
– Поручику, депешу доставившему, объявите мое благоволение, да табакерку пошлите с вензелем.
Махнул рукой бесшабашно.
– Да двести червонцев на поправку здоровья! Подмигнул Бенкендорфу.
– Да поздравьте с чином штабс-капитанским!
Прямой остзейский нос любимца слегка сморщился в иронии.
– А может, и в гвардию заодно?
– Отнюдь, Александр Христофорыч, отнюдь, – хмыкнул государь, – Россия не простит, коль заберу такого орла из службы почтовой. Ведь как скачет… Но к делу! Присядь.
Чтоб обсудить все, достало менее получаса.
Инструкции согласовав, скорым шагом ушел Бенкендорф. Император же – вновь за кофий; волшебен напиток, хотя, сказывают, в большой мере отнюдь не полезен. Ну да пусть его! один раз живем. Господь не выдаст…
Не замечая того, покачивался взад-вперед. Отучал себя издавна от сей привычки дурной, бабы Кати, покойницы, наследства, и отучил было, а тут снова вернулась.
Размышлял сосредоточенно о Польше.
Ах, Польша, Польша, боль головная, покойным Сашею завещанная! Сколь волка ни корми, а вышло – все на Рим оглядывается; лишь полыхнуло на Юге, так и Варшава заплясала; вишь ты, сейм!.. шляхта голоштанная… детронизацию[2] выдумали. Сорвалось! Но ведь могли же, могли! если б не гуляли до самого апреля, вполне б задору хватило не до Москвы, так до Питера, да еще если б с южными Иудами в союзе стакнулись…
Впрочем, нет. Сего – не могли. То и спасло.
Подсчитывал. Снова размышлял, перебирая формуляры.
…Дибича все же пока не трогать, нужен Дибич на польском кордоне, пусть под Гродно стоит, ляхам мозги прочищает; это у барона ладно выходит – пугать, не воюя.
Тогда на Юг кого? Паскевича, больше некому. Не Ермолова же. Ладно.
В Берлин и Вену не забыть нынче же благодарность отписать; к самому времени полячишек пугнули новым разделом. Опамятали сеймик.
Еще раз – вполне спокойно уж – прочел письмо.
Костьке ответить немедля!
Ухмыльнулся. Ишь, круль польский…
Пускай; главное, из избы добро не ушло. Круль так круль. А там посмотрим…
… И никак не понять было: сентябрь ли это? Волглый, пронизывающий ветер, завывая, гнал низко над степью тяжелые иссиня-черные тучи, грязь чмокала под сапогами, и, насквозь пропитанная колючей водяной пылью, липла к телу омерзительно влажная ткань сорочки.
Генерал Бестужев-Рюмин, козырьком приложив ладонь ко лбу, вглядывался в полумглу, пытаясь хоть что-нибудь если и не увидеть, так на худой конец хотя б угадать там, в сизой круговерти взбаламученного ветром тумана. Свитские, негромко переговариваясь, сгрудились поодаль. Чуть ближе иных – доверенные, друзья-товарищи: Щепилло, тезка ненаглядный, Ваня Горбачевский, Ипполит, брат меньшой самого Верховного, милый друг, душа золотая; в шепоте не участвовали – следили, не махнет ли рукой командующий, подзывая.
Шутки кончились. В липкой грязи и клочьях тумана утонул Катеринослав, наскоро и, по сути, вовсе ненадежно обложенный частями Восьмой дивизии, верней сказать, тем, что от Восьмой осталось. «Больше не дам, – сказал Верховный. – Не могу, Мишель. Но ты уж расстарайся. Иначе конец». Так и есть; не дал ни плутонга[3] сверх росписи, разве что татары днесь подошли, тысячи с три, так это ж разве можно в счет принять?
А ведь и не думалось еще год назад, что едва родившись, окажется в подобной петле Республика. Задним умом ясно: иначе и выйти не могло. Крепок задний ум – а сердце никак не соглашается признать! Ведь шляхту-то отбили, да как еще отбили – с шумом, с треском; до самой Варшавы катились ляхи без огляду, без просыпу, от Сухиновской мужицкой бригады; зря, что ли, молчат ныне? – никак не зря: все не очухались после Брацлава.
И что же? Мазурки заглохли, а – глядишь! – на севере туча собралась: вот-вот Паскевич стронется, а кто воевать с ним станет? Татарва, что ли? Так из-за той татарвы донцы Николаше поддались, слышно, уж и присягу принесли, только и жди теперь – пойдут с востока шашками месить… говорил ведь Верховному: окружить тот Бахчисарай клятый, едва метушню мартовскую муллы затеяли – да и в картечь! Никак; все народы, ответил, едина суть. Сами, считай, хана сего и вырастили…
Все не беда; иное горе горше прочих: с кем в поле встать супротив Паскевича? Ладно, ахтырцы, это хорошо, они и есть ахтырцы, не выдадут… так сколько ж их осталось? Ну александрийцы еще… а более ничего ведь и нет, разве конвойная сотня. И неоткуда сикурсу[4] ждать; не снять Верховному ни с запада, ни с востока, ни с севера тем паче и единого солдатика; самому справляться следует. И добро бы еще армия регулярная противустояла, так нет же – хамы, быдло разбойное, воевать не умеющее…
Отчего ж? – сам себя оборвал бешено. Еще как умеющее! Сами, вишь, набрали, ружьишки раздали, строю выучили, сами! – себе же на голову! Ах, как же гарцевал Ванька Сухинов перед своей Первой Мужицкой, как красовался папахою – освободитель! Стенька Разин со княжною! И вроде пошло, пошло: обернулся, словно в сказке, серый хам солдатом, в боях вырос, уж и ленты на знамя получила бригада за Брацлав, уж подумывали в дивизию развернуть… и что ж? Скверен Брут, из Агафона вылепленный. Где теперь Ванька Сухинов? какими ветрами косточки его по степи носит?
Хотя – и то сказать: кто ж думал, что святое дело гайдаматчиной откликнется?
…Скопища Кармалюки растеклись по степи, разбухли, змеями проползли по буеракам от самых подольских холмов и аж сюда, к самому Днепру-батюшке, и ушла Первая Мужицкая к хамскому гетьману,[5] почитай, вся; ныне не только с севера, а куда взгляд ни кинь – фронт, лютый фронт, с татарвою-вороньем вокруг. Что ж! – не Европия, не Бонапартьево воинство; пощады не жди, сам о милости забудь. И не на что пенять, коль уж располыхалась гверилья…[6]
На осунувшемся, желтом (а всего лишь год тому детски-пухлом) лице дернулась колючая щетинка усов. Вспомнилось вдруг: давешние споры… ах, Гишпания! ах, Риего! маршем пройдем по Малороссии, аки они с Квирогою[7] по Андалусии шли! ах, конституция! Вот тебе и конституция: грязь жирная, да кошки дохлые в колодцах, да мор поносный в полках, да никаких рекрутов, а ко всему и татары, союзники хуже супостата… и уж неведомо: благо ли все сие для России, проклятие ли? и стоило ли начинать?
Однако – начато.
Учуяв во мгле нечто людскому глазу невидное, прянул конь; генерал качнулся в седле, выравниваясь, крепче сжал коленями мокрые бока Абрека. Выматерился. Господи Вседержитель, дай силу иль хотя бы страх отними! слышишь, Господи? – а пусть и страх остается, только рассей сомнения. Верую в Тебя, яко всеведущ Ты и знаешь, что нет уж пути иного, чем сей крестный путь у раба твоего Мишки Бестужева; так спаси, помилуй и наставь!
– ибо что было, все минуло, и осталось только это: степь в тумане, да город впереди, да скопища мужичьи вокруг, да неполных четыре тысячи солдат – больше не наскреб Верховный, да еще генеральские эполеты на подпоручицких плечах… Так пошли же, Творец, удачу во имя Отца, и Сына, и Духа Святаго, чтоб образумить мужиков да извести Кармалюку; тогда только и оживет надежда: выдадут рекрутов села, и поставки дадут провиантом да фуражом; за зиму обустроим армию, будет чем Паскевича встретить. Иначе – всему крах… И петля, вроде как у Пестеля, Пал Иваныча, мир праху его… ежели раньше на вилы не взденут, как Ваньку Сухинова… И страшнейшее: мечте конец придет во веки веков!
– Мишель!
Ипполит возник с левого боку, почти бесшумно, лишь чмокнули в грязи копыта аргамака.
– Ну?
– От Туган-бея ертоул…[8] замкнули город! Языка взяли; нет, говорит, там ныне Кармалюки… отошел, собирает своих у Хомутовки! Разумею так: бить должно немедля, споро выйдет, еще и укрепиться успеем…
– Взять еще надобно.
– Куда денутся? Возьмем…
Отроческий задор Ипполита показался смешным. И то: ведь ровесники почти, а не сказать; словно бы на век состарили Мишеля Бестужева густые эполеты. Впрочем, знал и сам: Катеринослав взят будет, это без спору; гайдамакам, сколько б их там ни набралось, не устоять под картечью, ежели только Первую Мужицкую Кармалюка не оставил в городке… А он не так глуп, хам, чтобы оставлять единую настоящую силу для прямой сшибки с армией, бросать ее под залпы…