Этот китаец, художник Нового Света, избрал для своей выставки Старый – Европу, а посреди Европы – Париж, дабы отправить миру свое послание: «Апокалипсис близится, и спасения от него нет. Так подумайте же, дамы и господа, каким образом вы проживете эти последние мгновения».
Я сделал выбор – остаться в прошлом, никуда не двигаться. Мне было уютно в роскошно убранных залах гигантского музея, называемого европейской жизнью. В этом футляре, где повсюду – на стенах и потолках учреждений, министерств, университетов и в городских садах – можно было увидеть статуи – обнаженные тела мифологических существ, принадлежащих вечности, которые словно защищали нас. Статуи, которые в других частях света были бы преданы проклятию за оскорбление нравственности. Этот мраморный народец, обитающий во всех городах, которые я посещал, наполнял мое сердце радостью и гордостью, воспламенял душу и избавлял ее от страхов куда лучше, нежели живые лица. Застывшие в своей безупречной красоте, эти выходцы из прошлого понимали, как я счастлив, как рад жить в этом мире и как боюсь того, что он, этот мир, стоит на краю гибели.
Лично я хотел провести эти последние мгновения с Пас. Когда она была рядом, мне казалось, что мир не погибнет никогда. Она была жизнерадостна, энергична, строила тысячи новых планов. В те дни ее переполняли творческие идеи. Она сменила галериста. Сменила аппаратуру. Снимала теперь на допотопную камеру, подобие большого аккордеона на треноге, с объективом в конце этой черной гармошки. Словом, так, как фотографы работали прежде. Что это было? Не знаю, я в технике не силен. Помню только, что эта штука была жутко тяжелая и Пас требовался помощник – таскать и устанавливать ее. Ассистент. А то и двое. Ее новый галерист Тарик выставлял работы самых знаменитых мэтров фотографии – Яна Саудека, Питера Берда, Мартина Парра, японского фотохулигана Араки[72]. Запуск Пас на ту же орбиту был неминуем. Ее пляжные микротрагедии пользовались стремительно возрастающим успехом. Сравнимым даже с известностью нашей Фирмы. Сколько раз, присутствуя на тех тусовках, где людям присваивают номера в их профессиональном рейтинге, я убеждался в популярности Пас. В светских салонах, где нас принимали, можно было все чаще видеть ее работы. Конечно, в тамошних библиотеках попадался и какой-нибудь из моих романов, но это было совсем другое дело. Я хочу сказать, не так уж бросалось в глаза. И выглядело не так безжалостно, как то, что фиксировал ее взгляд. Возле Пас я чувствовал себя карликом.
Мне очень нравилась эта роль: она действовала, а я смотрел, увековечивал, был свидетелем ее взлета. Шел в ее фарватере. Впечатление, наводка, спуск.
Почему так случилось, что она потеряла голову? Почему оставила у меня на руках это крошечное существо, которое я обожал, которое, если понадобилось бы, стал кормить собственной кровью, но которому, увы, нужна была также и мать. Смогу ли я довести до конца этот рассказ?!
Пас сопровождала меня во всех моих разъездах. Концерт в Осло, выставка в Лиссабоне, дефиле в Милане, новая экспозиция в амстердамском Rijksmuseum[73]. Она всюду следовала за мной. Но в конечном счете это я следовал за ней, ибо все дороги вели на пляж, на ее драгоценный пляж.
В Сорренто, где сирены по-прежнему были предметом поклонения, она обнаружила в лимонно-желтом цвете шезлонгов, обрамлявших изумрудное море, те переливчатые нюансы, которые так стремилась запечатлеть на фотопленке. В Пуйесе отобразила контраст между ослепительно белой скалой и смуглыми ногами сотен ребятишек, что бегали по песку или бросались в море, как живые гранаты, – это зрелище возродило через ее камеру Италию Пазолини[74], нищую и насмешливую, больную и щедрую на эмоции. Пляж Позитано, где у подножия живописнейшей амальфийской скалы высилась Санта-Мария Ассунта – церковь с фаянсовым куполом[75], она изобразила как роскошный концлагерь с рядами зонтиков, в чьей дорогостоящей тени лежали вповалку, спасаясь от адской жары, тела отдыхающих.
Она покидала отель в первой половине дня, пешком или в арендованном нами автомобильчике. Устанавливала на песке свою «гармошку» и сверхлегкую скамеечку, на которую водружала доску со своим оборудованием. Ей помогал паренек из местных, который вечером уносил с собой деньги в кармане, улыбку Пас и радость от ежедневного созерцания красивой женщины.
Мы встречались за обедом. Обычно я приходил после нее. У меня были всякие мероприятия в городе, затем я работал у себя в отеле, после чего мне требовалось бодрящее купание. Из воды я наблюдал за ней: она стояла на двухметровой платформе, в широченной соломенной шляпе, защищавшей ее от солнца. Иногда она спускалась со своей «башни», скидывала панцирь одежды и входила в море. Ее купальник – если можно так назвать несколько сантиметров тоненькой лайкры – весьма условно прикрывал вызывающую наготу. Парню она платила за охрану ее техники, но он только и делал, что пялился на нее. Вернувшись на берег, она ему улыбалась и ложилась на пляжное полотенце, презрительно игнорируя шезлонги со складными зонтами, без которых Италия не была бы Италией.
По ночам ее тело все еще пылало впитанным за день солнечным жаром.
Отель, с его холодными оштукатуренными стенами и металлической балконной решеткой, примыкал к скале. Наш номер походил на монашескую келью, где я молился – на Пас. Ей часто снились кошмары, она металась во сне, что-то бормотала по-испански, и тогда я бережно обнимал ее, стирал мокрым полотенцем пот с ее горячего лба, убаюкивал. В особенно жаркие ночи мы ложились прямо на плиточный пол, чтобы охладить наши разгоряченные тела. И, стараясь поскорее уснуть, смотрели на звезды, мысленно соединяя их между собой, чтобы они образовывали в черном небе фигуры животных, как это делаешь ты, рисуя карандашом в своих детских книжках.
За завтраком она не любила говорить. Молча поглощала свои тосты, пряча глаза за темными манхэттенскими очками.
Первое слово она произносила в 9.55, когда воды Тирренского, то есть «этрусского», моря принимали в себя ее смуглое, цвета капучино, тело. Двести девяносто ступеней вели к вершине утеса, откуда она бросалась в волны под взглядом призрака знаменитого американского писателя[76], чье орлиное гнездо высилось над нашим отелем. Ела она только меч-рыбу. В крайнем случае, spaghetti alle vongole, которые называла almejas[77].
Когда я вернусь из этого путешествия, Эктор, я буду приходить к тебе в детскую вечерами. И, если ты никак не сможешь заснуть, стану вполголоса перечислять тебе названия итальянских блюд: pappardelle, rigatoni, tortellini, conghilie, casarecce, penne, mezze penne, pennette… Тебя это убаюкает так же безотказно, как мой рассказ о том, как в теплом спальном вагоне транссибирского экспресса ты будешь мчаться сквозь тундру. Тундра… это слово всегда тебя смешило. Вот и эти итальянские слова тоже тебя развлекут своими певучими звуками, прежде чем усыпить.