«Н-да, — сказал я себе и в удивлении, и в недоумении, — прямо-таки чудо отгрохали! Видно, новоявленный граф вовсю постарался… Напротив жалких домишек своего детства… бревенчатой школы, которую, конечно, скоро снесут… скромного обелиска своего деда, знаменитого коммунара…»
«Н-да, — повторял я, в самом деле потрясённый, продолжая разговор с самим собой, — теперь внук в Гольцах суверен и богач… Теперь, можно сказать, всё в его воле… Вот ведь как меняются векторы бытия, оборачивается судьба…»
Я направился к неприглядным домам столетней давности — очень жалким перед явленным новоделом.
«А ведь когда-то, — думалось мне, — в первую либерально-демократическую эпоху они, красно-кирпичные, в деревянно-соломенной России воспринимались чуть ли не барскими, и проживали там избранные — грамотеи-конторщики, агрономы, учителя, доктора, инженеры… Но уходят поколения, умирают с ними эпохи…»
На калитке палисадника у дома Надежды Дмитриевны Ловчевой крепилась, обмотанная проволокой, фанерка со словами, написанными чернильным карандашом: «Дом не продаётся». Отрицание «не» вывели жирно и заглавными буквами, и в этом чувствовались решимость и вызов.
«Что ж, — думалось грустно, — выходит, Надежда Дмитриевна больше здесь не живёт. И жива ли вообще? Может, подалась в Рязань к дочери? — мелькнула догадка. — Куда же ей теперь?.. Ну, а мне самому? Не напрашиваться же в гости к графу Чесенкову-Силкину? Или к тому же Ордыбьеву?..»
Однако уезжать из Гольцов мне не хотелось. Я всё же должен был разобраться в том, что здесь произошло. Ведь налицо необратимые перемены: жизнь потекла новым руслом, как река, как та же своенравная Ока, — «… и вернуть её к прежнему уже никак невозможно! Если даже кто-то преуспеет в гордыне и упорстве, всё равно живую стихию не переупрямишь… Значит, сроки настали?!»
И думалось дальше:
«…а раз так, то отчего мне бояться Силкина? Отчего?! Что, собственно, мы не поделили? Семейную икону? Но и это уже решено, и не нами, а высшим судией…»
Перед моим внутренним взором возник иконописный лик Христа в тёмном окладе, и вдруг Он по-живому глянул на меня с тихой улыбкой, и я на левом плече горячо ощутил благословляющее прикосновение. Я воспрял; исчезла осторожность, не то что страх. Я готов был на отчаянные поступки.
«…Ну и пусть, что когда-то оказался нежелательным свидетелем! На данный момент забудем, — возбуждённо решал я. — Вот ведь что имеем: пройдошистый Силкин всего добился — и в графы пролез, и ненавистного майора Базлыкова определил в свои крепостные… В наше-то время люди попадают в рабство! Но чему удивляться? Теперь повсюду открыто — на трибунах, по телевидению — провозглашают: эта страна прежде всего развалилась на элиту и пипл, который всё схавает! А презренный пипл, в переводе с английского, — народ, — навоз истории, как часто повторял один из пламенных революционеров товарищ Троцкий…»
Чувствовалось, что закипаю. Затвердевала решимость: мол, ни Силкина, ни, тем более Ордыбьева, бывшего партийного босса, я ни в коем случае не должен бояться.
«… а должен их высветить, — настраивал себя. — Написать статью. Пусть всюду их узнают! Напрошусь сейчас в гости и пускай нахвастывают о своих деяниях… Сами себя разоблачают!..»
Во мне закипал былой журналистский азарт, тот напор, перед которым нелегко устоять.
«Главное, — сказал себе ободряюще, — принять решение и, как советовал Наполеон, ввязаться в бой. А дальше само собой определится…»
II
Я подъехал к арочным воротам, сбоку которых, как дот, примостилась будка охранников. Из железной двери вывалился косматый детина кавказской национальности в неряшливом тёмно-зелёном комбинезоне с серебряной нашивкой «ОРД», с вислой кобурой на широком ремне портупеи. Он тупо, грозно уставился на меня.
— Кто таков?
— Знакомый хозяина, — непринуждённо отвечал я.
— Он тэбя звал?
— Звал не звал, а я по делу.
— Тэбе кто нужен?
— Как «кто»? Сам граф.
— Граф’ын на охота. Поэхал утка стрэлат.
Охранник подозрительно обошёл машину. Московские номера его смутили.
— Из Москва приэхал?
— Из неё родимой.
— Падажды, — приказал он, направляясь в будку.
Смелости во мне поубавилось. «Не втягиваюсь ли в опасную авантюру? — подумалось беспокойно. — Зачем мне это?..» Однако непреодолимое любопытство охватывало меня, и страх рассеялся. В самом деле, разве случайно я оказался здесь? Теперь уж отступать некуда.
Кавказец вышел с радиотелефоном у уха, сумрачно повторил:
— Кто таков?
Авантюрное настроение увлекло меня за опасную черту.
— Барон Штольц, — выпалил я, деланно улыбнувшись.
Тот повторил, а потом, склонив косматую глыбу головы и вдавливая радиотелефон в волосатое ухо, угрюмо, слушал.
— Граф’ын гаварыт: ты нэмэц? — уточнил он.
— Нет, я русский барон.
Он повторил, и опять непонятливо слушал.
В конце концов отключил телефон и опустил волосатую руку — даже пальцы у него были покрыты смоляной шерстью. «Н-да, с такими не шутят», — запоздало сообразил я.
— Паэзжай на рэка. Там тэба встрэтат, — приказал, указывая рукой на луговую дорогу, и осклабился в улыбке, в которой мне почудилось хищное предвкушение, тем более, он по-волчьи поклацал зубами и кончиком мясистого языка облизал верхнюю губу.
III
В приокских лугах таилась пустынная тишина. Я медленно ехал по гладкой, как асфальт, и прямой, как стрела, луговой дороге вдоль Оки между двумя взгорьями — Княжеским и Троицким. Справа тянулась обрывистая гряда, в небесном урезе которой торчали коньки крыш села Гольцы. Слева миновал небольшую старицу, обрамлённую свадебным хороводом берёз в лимонно-золотистых монистах. Впереди, чуть в низине, маячила малахитовая в коричневатых разводах роща.
Пока нигде ничьего присутствия не угадывалось. Меня смущало то, что при съезде с бывшего барского двора, где до сих пор сохранились каменные конюшни и амбары с железными воротами и кованными перекладинами для запоров, а также неказистый двухэтажный дом барской, а затем совхозной конторы, дорогу метил чёрный щит с серебряными письменами, предупреждающий: «Гольцовское охотхозяйство. Без пропуска въезд воспрещён». Выходило, что уже дважды я игнорировал строгие предупреждения, а потому физически ощущалось, что рулю в западню. Но отступать было поздно, хотя себя малодушно вопрошал: «А не развернуться ли и, не оглядываясь, рвануть обратно — на трассу, да побыстрее в Тульму, в свой бревенчатый скит?..»
За рощей открылась большая старица, настоящее озеро, в ольховом окружении. На дальнем конце величественно возвышался, не менее, чем столетний дуб, ещё не сбросивший свою скрученную, коричневатую листву. Под ним на столбах возвели резной навес, имитирующий черепичную крышу, под которым был вкопан длинный стол с лавками, а по бокам на толстых пеньках лежали устрашающие головы драконов с разверзнутыми пастями, с острыми, торчащими, как стрелы, языками. Я остановился, заглядевшись, но, нет, не на драконьи пасти, а на многочисленное семейство уток — красавцев-селезней и скромненьких самок. Чем-то озабоченные, они беспокойно покрякивали и торопливо, зыбкими угольниками, резали нефритовую воду, устремляясь к середине старицы. Казалось, что по зеленоватому глянцу плывёт всамделишная эскадра.
И вот в этот миг за ольховым молодняком взревел-зарычал мощный двигатель и оттуда, будто танк, выкатил, набирая скорость, мощный вездеход — «гранд-чероки». В нём, держась за поручни, стояли два обалдуя, длинный и квадратный, выряженные в тёмно-зелёные камзолы, точнее, в стёганные татарские архалуки, в чёрных косоворотках, с ружьями за спиной, в бейсболках, на высоком фронтоне которых серебрились всё те же навязчивые буквы — ОРД. Они едва сдерживали на поводках лающих по-сумасшедшему догов[5] — двух громадных псов чёрного и тигрово-палевого окраса, похожих на «собаку Баскервиллей». Насмерть перепуганные утки, панически крякая, взлетали с нефритовой глади старицы и уносились к Оке, но злобные доги ни разу и морды не повели в их сторону.
«Гранд-чероки» перегородил дорогу у самого бампера моей «четвёрки». Я узнал всех троих: за рулём сидел Силкин, в кузовке с собаками находились охранники, а ныне, выходит, егеря. «Квадратный» — с кабаньей, безшеей головой — в дикой радости захохотал и, указуя пальцем на меня, вскрикивал: «Родька, гля! Гля! Это же та падла, которого мы рыскали!..» Длинный Родька, чьё бледное, уродливое лицо — с утюжной челюстью, с подлобными впадинами, откуда шныряли жалящие глазки, — изобразило довольную ухмылку, перегнувшись скобой к водительскому окну, что-то тихо и убедительно наговорил своему суверену. Силкин багровел, наливался злобой. Слава Богу, я успел закрыть водительское окно, потому что в следующее мгновенье одним прыжком «баскервилли» оказались возле него, и я во всех подробностях мог разглядывать их огромные пасти и налитые кровью глаза. Псы безумно лаяли, готовые разорвать меня в клочья, но от невозможности совершить сие действо подвывали по-щенячьи и беспомощно царапали длиннющими когтями стёкла.