крылья выпустить забыл… А они, оказывается, отвалились, — и стоит такой, серьезный-серьезный, удостоверением моим по ладошке похлопывает. — А что ж вы, товарищ Сирко, на неисправном аппарате на взлетную полосу выехали?
Ой, мама! Это я, значит, по взлетке шпарю! А я-то думаю, какая дорога-то ровненькая!
— Как же, — говорю, — товарищ милиционер, аппарат полностью исправен. Продемонстрировать? — и за пояс берусь. Ну, думаю, пропадать, так с музыкой!
А он на меня глаза вылупил:
— Нет, — говорит, — не надо. На слово поверю. Куда так торопился-то?
— Да в аэропорт, к третьему ангару. Самолет ждет. Груз государственной важности, ценный очень! — говорю, а сам думаю: ну все, плакало мое шоферское удостоверение. Хорошо, ежели только проколет…
— Обратно тебе ехать дальше, чем тут до ангаров. Сейчас дойдешь до здания аэропорта, обогни его слева, там увидишь ангары. Езжай между ними, на третьем большая цифра три нарисована. Как выглядит, знаешь, или только свой аппарат изучал?
— Да мамка в детстве что-то показывала. Три — это на червячка похожая? — ну, думаю, играть дурачка, так до конца.
— Точно, она. Вот там выгрузишься, а выезжать будешь в ворота. Еще раз на взлетной полосе увижу — прощайся с удостоверением, — и протягивает мне мою книжечку обратно. — Хотя погоди… — достает химический карандаш и внизу по краю пишет: «Для дальнейших полетов вернуть крылья на место». И отдает удостоверение. — Ну давай, летчик. Теперь я тебя везде узнаю.
Вооот… Вернулся я, значит, в гараж, удостоверение с пометкой показываю завгару, и говорю: милиция велела крылья приварить, а то аппарат считается неисправным. Тот повздыхал, поохал, машину в ремонт поставил… А через неделю вернул мне обратно. С крыльями. Я аж чуть не упал — торчат из-под кабины два крыла, птичьих, чуть изогнутых.
— Еще раз крылья потеряешь, я с тебя три шкуры спущу, — сообщает мне мрачно, а в журнале записывает выговор за утерю крыльев.
А самое-то интересное, что вслед за мной из гаража выезжают другие машины. И все с крыльями птичьими. Гляжу, а лица у шоферов такие… Кинулся я в диспетчерскую, у диспетчера журнал вырвал, читаю, а там каждому шоферу выговор за утерянные крылья.
Дааа… Вот так вот, ребятки… А шофера со мной из-за тех крыльев месяц не разговаривали, а вспоминали мне их аж до самой войны. Так и звать стали — Васька-летчик. А раньше-то я котом был…
Посмотреть, чего молодежь так развеселилась, подтянулся и Степаныч, у которого тоже нашлась в запасе пара баек. Компания постепенно разрасталась, и вскоре солдаты упросили майора остановиться в лесу на ночь. Возле маленьких трескучих костерков они расположились на отдых. Кто-то дремал, кто-то выстругивал ножом ложки из подходящих деревяшек. Комичные байки плавно сошли на воспоминания, и люди постепенно затихали, задумываясь каждый о своем, вспоминая ушедших друзей и близких.
Вскоре лагерь спал, и лишь часовые, сливаясь со стволами, несли свою службу.
Лес кончился, и перед батальоном открылась жуткая картина. Огромное пространство до самого горизонта было заполнено нашими и немецкими танками, а между ними тысячи лежащих, ползущих, сидящих наших и немецких солдат. Одни сидят, прислонившись друг к другу, другие — обняв друг друга, третьи — опираясь на винтовки, с автоматами в руках. Там и тут из воронок вздымаются руки и ноги, словно страшные кусты из ада. Из распахнутых танковых люков торчат обгоревшие торсы, где так и оставшиеся стоять, где пытающиеся выползти из объятого огнем танка…
Танки налезали друг на друга, столкнувшись, поднимались на дыбы, а люди — и наши, и вражеские — гибли, сцепившись в рукопашной, да так и умирали, обнявшись… Фронт ушел вперед, а о них — сидящих и лежащих до горизонта и за горизонтом — должны были позаботиться похоронные команды, неотлучно следующие за фронтом.
Тамара смотрела на страшное поле широко распахнутыми глазами. Смотрела на разодранные в крике рты, на искаженные болью и ненавистью лица. Смотрела на страшные, смертельные раны, на застывшие в кошмарной, сюрреалистичной вечной улыбке обнаженные нереально белые зубы сгоревших танкистов. И понимала, что никогда, до конца жизни, она не сможет простить немцам того, что они развязали эту страшную бойню…
Разглядывая это поле смерти, Мишка вдруг впервые отчетливо понял, что такое война. Не тогда, когда таскал раненых, не тогда, когда ходил в разведку — то все была игра. Он играл. Да, вокруг гибли люди. Но это было… словно не по-настоящему. Он не верил, что может погибнуть сам, что на месте вон того солдата может оказаться Степаныч, а вон там лежать Димка, а здесь, разбросав по грязной траве темные косы, Тамара…
Мишка встряхнул головой, отгоняя возникшее перед глазами видение, и как-то по-новому посмотрел на окружавших его людей. Внезапно до него дошло, насколько ему дороги и строгий Степаныч, и балагур Васька, и серьезный Арсен, и крепко вцепившаяся своими пальчиками ему в руку Тамара… Он снова окинул взглядом поле, усеянное телами павших, наконец осознавая, что, возможно, еще неделю назад и они вот так же стояли и смотрели на погибших товарищей, а сегодня… И кто знает, что будет завтра с ним и его сослуживцами. Нет! Не сослуживцами. Братьями. Отцами. И впервые с того момента, как отца засунули в черный воронок шесть лет назад, Мишка перестал противопоставлять себя другим людям. Он вдруг понял, что земля, на которой он стоит — это его земля, его Родина… И он — тот, кто должен, обязан прекратить этот ужас, остановить смерть, шагающую по ЕГО земле…
Он смотрел… И вместе с лучами поднимавшегося все выше солнца в его душу начинала вливаться ненависть. Чистейшая, звенящая натянутыми нервами ненависть к тому, кто разрушил мирное течение жизни, к тому, кто украл детство у тысяч Полинок, кто заставил взять в руки оружие тысячи Тамар…
Они входили в очередную деревню. На обочине дороги лежал мертвый мальчик лет пяти с разбитой головой, дальше, ближе к деревне, женщина в окровавленном на спине платье с ранами от пуль, рядом с ней годовалый ребенок, раздавленный колесом машины…
В самой деревне вокруг трех машин толпились наши генералы и офицеры. Справа от дороги еще дымился бывший колхозный хлев, закрывая рухнувшими балками обгоревшие тела жителей деревни.
Генералы и офицеры были из штаба фронта, и сейчас составляли протокол о преступлении немецких оккупантов. Плачущая девчушка возраста Тамары, заикаясь и то и дело повторяясь, рассказывала офицерам, что немцы, отступая, согнали всех стариков, женщин и детей, заперли в хлеву, облили сарай бензином и подожгли. Тех, кто пытался выбраться из огня, расстреливали. Сгорело все население деревни. Она