— Проходите. Нынче приему нет.
— Вызовите из конторы начальника политического корпуса, — как можно спокойнее сказала Люся и качнула букетом небрежно. — Он знает.
Дежурный сплюнул и переложил ногу на ногу:
— Никого я звать не буду. Проходите, сказано! Нельзя здесь стоять.
Голос был безразличный и твердый. Ясно — не уступит. И сразу на сердце стало спокойно и твердо. Люся стукнула кончиком ботинка в железный порог калитки:
— Потрудитесь сейчас же открыть! Вы не имеете права отказать в вызове начальника. Вы обязаны.
Надзиратель озверел неожиданно. Он рявкнул медведем:
— Ступай, я говорю! Не то заарестую!
Люся просияла. Только бы попасть за решетку, а там уж она сумеет. Она крикнула сквозь ворота:
— Не посмеете!
Дежурный поднялся, ероша бороду. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если б через калитку вторых, внутренних ворот не вышел в этот самый момент, направляясь к конторе, Гурский. Люся крикнула отчаянным голосом, не успев собрать мысли (от встречи этой, не случайной, конечно-он, наверное, поджидал, — она опять заволновалась):
— Господин Гурский! Я к Бауману с передачей.
Гурский приостановился, кивнул, улыбнулся глазами и пошел к дверям конторы.
Надзиратель стоял у калитки раздумывая. Он не глядел больше на Люсю, и Люся не глядела больше, на него. Оба смотрели на дверь в контору, в простенке меж двух ворот.
Конторская дверь открылась. Вышли Гурский и Сулима. Сулима был в чистом кителе и поэтому казался еще более высоким и тощим. Он улыбнулся Люсе, как всегда, пьяноватой улыбкой и крикнул дежурному:
— Впустить!
Ключ прогремел в замке досадливо и свирепо. Люся переступила порог, волоча упиравшегося почему-то в последнюю секунду Лешу.
Сулима откозырял и сомкнул каблуки, как если бы на них были шпоры и они могли прозвенеть по-гвардейски-бархатным, «малиновым» звоном. Но шпор не было. Просто стукнули каблуки.
— Чем могу служить?
Леша прятал голову в мамину юбку. Это было очень кстати. Люся, слегка задыхаясь — не из-за якоря, совсем от другого волнения, — смотрела, мимо Сулимы, в глаза Гурскому. Ей казалось, что он хочет ей что-то сказать намеком, конечно — относительно сегодняшнего. Что-то ужасно важное. И ей представилось, что она не поймет и все погубит этим. Поэтому ее глаза были пристальными, восторженными и умоляющими.
Сулима заметил этот взгляд «мимо него». Пьяные люди всегда особо обидчивы. Сулима обиделся кровно. Он еле дослушал отрывистые Люсины слова: о дне рождения мужа, о том, что она принесла цветы — поздравить… и просит свидания.
— Свидания? Ни в коем случае!
Голос был — как у надзирателя четверть часа назад: деревянный, упорный, безнадежный. Люся перевела глаза на Сулиму. Глаза были большие, черные, влажные. Но он повторил упрямо:
— К сожалению, никак не могу.
Гурский сказал вкрадчиво:
— Вы допускали до сих пор, господин Сулима. А сегодня такой особенный день. И госпожа Бауман…
Он подмигнул Люсе незаметно совсем, левым глазом, чуть-чуть уморительно, дернул губой — тоже так смешно, весело, уверенно, что у Люси запело на сердце.
Но Сулима загнусавил опять, закладывая корявый палец за борт подкрахмаленного своего кителя, и Люся стала холодной и строгой.
— Я заявляю в категорической форме: допустить свидание я не могу. И, равным образом, передачу. Это цветы?
Он ткнул пальцем в бумагу, обернутую вокруг букета. Бумага прорвалась, высунулся острый шип. Сулима отдернул ужаленный палец. Это вышло так смешно, что губы Люси дрогнули зыбкой улыбкой.
— Осторожно! Розы. Они царапаются, словно… кошка.
Опять мигнул лукавый глаз Гурского. Раньше чем Сулима успел шевельнуться, он шагнул вперед и, наклонившись, взял из опущенной руки Люси букет.
— Я передам Бауману, с вашего разрешения. Я понимаю, что это его не утешит, не заменит личного свидания с вами. Но что же поделаешь, когда господин начальник неумолим! Всем известен его железный, несокрушимый характер… До скорого!
Он повернулся по-военному. Сулима соображал, пожевывая губами. Собственно, надо было бы обыскать букет… для порядка. Опять дойдет каким-нибудь способом до начальства (надзиратель видел, при нем было), может новая выйти неприятность…
Но пока он собирал мысли, судорожно цеплявшиеся друг за друга — пьяные мысли, — Гурский уже скрылся за решеткой внутренних ворот. Пройдя калитку, он обернулся, кивнул Люсе смеясь — в удостоверение того, что последний барьер взят благополучно, посылка дошла по назначению и, стало быть, сегодня окончательно — побег.
Смеркалось. Уже мигнул из-под «гриба» желтым, чахлым, казенным огнем фонарь. Единственный на весь двор: сегодня из камер не вынесли на вечер, как всегда, «собственные» свои многолинейные лампы, «одиночки». Небо заволокло, пасмурно, сыро; читать нельзя. И вообще сидеть во дворе- нельзя; вся тюрьма на ногах в сегодняшний вечер: ходит.
Тесной, тяжелой толпой, медленным, тягучим шагом идут, идут, кружатся по бесконечному, меж высоких каменных стен замкнутому кругу. И от этого замкнутого круженья еще гуще и слякотнее кажется сумеречный, падающий на тюрьму, на стены, на тесный плац туман.
Только в «искровской» клетке — второй, дальней — азартно, с азартом особо шумным, всё ее щелкают рюхи.
— Есть! Ставь «бабушку в окошке».
— Как вы умудряетесь играть? Ведь ни черта уж не видно.
— Не видно? — смеется Бауман. — Я не то что кон вижу… я вижу, что за стеною, на пустыре.
— А что Гурский пошел в корпус — видел?
Бауман оглянулся на быстрый, глухой шепот из темноты. Присмотрелся к неясному, зыблющемуся очертанию человечьего тела. Товарищ из остающихся здесь, но участник дела побега: он будет стоять на страже, пока…
— Разве девять уже?.. Обмануло время: прикидывалось, что тянется. Мне давно уже кажется — девять. Не верил. Бобровский, ходу!
Дворовым коридорчиком — вверх, во второй этаж. За лестницей. Вынести лестницу поручено по плану Бауману и Бобровскому. Гурский и Мальцман должны расчистить им дорогу, «выведя из строя» снотворным (хлоралгидратом, подмешанным к рому) обоих дежурных надзирателей — Рудинского и Войтова, находящихся в корпусе.
Этими двумя надзирателями, собственно, и ограничивалась охрана. На дежурстве числился еще помощник начальника тюрьмы Федоров, но он уже ушел домой, как всегда. У него самовар к половине девятого ставят, и жена строгая, это знает весь политический корпус. Федоров никогда поэтому не запаздывает, после восьми уходит домой на законном основании: в восемь полагается поверка, после которой заключенные должны сидеть уже под замком.